Лишь в 1825 году уцелевший отрывок «Братьев разбойников» был напечатан в «Полярной звезде».
* * *
В начале 1822 года Пушкин направляет Н. И. Гнедичу в Петербург для издания поэму «Кавказский пленник». Мироощущение изгнанника не покидает его. Посвящая поэму своему другу Николаю Раевскому, он называет ее «изгнанной лиры пеньем» и сетует:
Я рано скорбь узнал, постигнут был гоненьем;
Я жертва клеветы и мстительных невежд...
И посылаемую Гнедичу рукопись Пушкин сопровождает дружеским напутствием на латинском языке из первой песни Овидиевых «Скорбей»:
«Малая книжка моя, без меня (и не завидую) ты отправишься в столицу, куда, - увы! - твоему господину закрыта дорога... Не из притворной скромности прибавлю: «Иди, хоть и неказистая с виду, как то подобает изгнанникам...»
* * *
Стихотворение «Узник».Автограф А. С. Пушкина.
Жизнь Пушкина в ссылке, однако, не располагала к радости. К окнам нижнего этажа дома бессарабского наместника прикреплены были чугунные решетки, и комната, в которой Пушкин расположился, казалась ему подлинной тюрьмой. Из окон видны были вольно разгуливавшие между клумбами инзовские птицы, а у входа в дом гневно метался привязанный цепью за лапу мощный орел.
Не только кишиневская комната, вся царская Россия казалась поэту тюрьмой. Он не раз посещал местный острог, беседовал с арестантами, расспрашивал об их «удальстве». Заключенные приветливо встречали его, доверяли ему и откровенно делились своими мыслями, невзгодами и намерениями.
Однажды «главный первостатейный каторжник» сказал Пушкину, что ночью он бежит: «Клетка надломлена, настанет ночь, а мы - ночные птицы вольные!» Арестант доверял Пушкину. И вот: «Ночью барабан бьет тревогу». Пушкин бежит к острогу...
«Многих переловили, а мой друг убежал», - вспоминал он потом.
В угнетенном состоянии собственного бытия Пушкин написал после этого стихотворение «Узник»:
Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном,
Клюет, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно;
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер... да я!..»
Стихотворение это вскоре проникло в казематы, стало тюремной песней заключенных.
Настроения, вылившиеся в этом стихотворении, не покидают Пушкина и позже. В мае 1823 года он пишет Гнедичу: «Знаете ли вы трогательный обычай русского мужика в светлое воскресенье выпускать на волю птичку? вот вам стихи на это» - и приводит первую строку стихотворения «Птичка»:
В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.
Я стал доступен утешенью;
За что на бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!
И это стихотворение тоже носило явно автобиографический и политический смысл.
Недаром цензура, разрешая его к печати, замаскировала подлинный смысл стихов малоубедительным примечанием: «Сие относится к тем благодетелям человечества, которые употребляют свои достатки на выкуп из тюрьмы невинных должников и проч.».
* * *
Сблизившись в Кишиневе с сослуживцем И. П. Липранди, Пушкин воспользовался возможностью сопровождать его в служебной поездке по краю, представилась возможность побывать и в Аккермане, считавшемся, по преданию, местом ссылки знаменитого римского поэта Овидия Назона.
Первая остановка была в Бендерах. Здесь Пушкина интересовали остатки шведского лагеря, в четырех километрах от города, где после Полтавской битвы остановился шведский король Карл XII и будто бы был погребен Мазепа.
Увиденные здесь следы былого Пушкин отразил потом в поэме «Полтава»:
Три углубленные в земле
И мхом поросшие ступени
Гласят о шведском короле.
С них отражал герой безумный,
Один в толпе домашних слуг,
Турецкой рати приступ шумный,
И бросил шпагу под бунчук...
В Измаиле Пушкин знакомился с местами, связанными с легендарным штурмом города Суворовым. И затем всю ночь, не раздеваясь, что-то писал, сидя на диване. Утром отправился в крепостную церковь, читал на ее стенах надписи с именами убитых при штурме крепости воинов.
Очень внимательно знакомился Пушкин с Кагульским полем, где в 1770 году разразилась кровавая битва с турками и русские войска под командой Румянцева одержали победу.
По словам Липранди, Пушкин, осматривая Кагульское поле, «проговорил какие-то стихи». Видимо, это был дошедший до нас незаконченный отрывок:
Чугун кагульский, ты священ
Для русского, для друга славы -
Ты средь торжественных знамен
Упал горящий и кровавый,
Героев севера губя...
* * *
К национально-историческому прошлому России Пушкин проявляет постоянный интерес.
После Отечественной войны 1812 года обозначился большой подъем национально-исторического самосознания русского народа и особенно прогрессивных его кругов.
Не случайно такой успех имели вышедшие первые восемь томов «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина. Все издание - три тысячи экземпляров - разошлось невиданно быстро: в течение трех недель.
Пушкин был тогда болен и прочел «Историю» в постели «с жадностью и со вниманием... Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка - Коломбом...» - замечает поэт. Политические тенденции этого исторического труда вызвали, однако, решительную критику в декабристских кругах.
«История народа принадлежит царю», - писал Карамзин.
«История принадлежит народам», - внес поправку будущий составитель конституции Северного тайного общества Никита Муравьев, противопоставивший общественное мнение преклонению историка пред самодержцем.
Пушкин, глубоко уважавший Карамзина, отозвался на его труд острой эпиграммой:
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья,
Необходимость самовластья
И прелести кнута.
Это не мешало Пушкину через три года писать И. И. Гнедичу из Кишинева в письме от 24 марта 1821 года: «С нетерпеньем ожидаю девятого тома «Русской истории».
Пушкин, видимо, готовился тогда писать свои замечательные «Заметки по русской истории XVIII века». В то время как Карамзин считал, что Россия «обязана величием своим счастливому введению монархической власти», дворянские революционеры - и Пушкин с ними - искали обоснования своей борьбы с самодержавием в героических страницах русского национального прошлого.
«Обращаясь к вопросам исторического прошлого России, Пушкин шел с веком наравне; ему, как и его друзьям декабристам, хотелось свои свободолюбивые стремления и надежды основать на самом развитии русской истории... Пушкин раньше многих почувствовал необходимость национально-исторического обоснования освободительного движения, что и отразилось в его замечательных исторических заметках, писанных в Кишиневе в августе 1822 года»5.
«Политическая наша свобода, - замечает Пушкин, - неразлучна с освобождением крестьян, желание лучшега соединяет все состояния противу общего зла...»
* * *
Из глубины веков встал перед Пушкиным в поездке по историческим южным местам образ римского поэта Овидия Назона. Как и Пушкин, сосланный Александром I на юг России, Овидий был отправлен в 9 году нашей эры императором Октавианом Августом в ссылку на берега Черного моря и Дуная.
Душевно близким был римский поэт русскому: схожи были судьбы, постигшие их, много общего таило в себе их творческое вдохновение. И уже в пути Пушкин записывает на лоскутках бумаги рождающиеся мысли, настроения, стихи. Вернувшись в Кишинев, приводит все эти черновые записи в порядок. Одни, запечатленные посещением мест Полтавской битвы, сохраняет для будущей поэмы «Полтава», другие, связанные с Овидием, переписывает набело и ставит над ними заголовок - «К Овидию».
Воскрешая тень Овидия, поэт обращается к нему, тронутый печальной судьбой изгнанника:
Овидий, я живу близ тихих берегов,
Которым изгнанных отеческих богов
Ты некогда принес и пепел свой оставил.
«Безотрадным плачем» называет Пушкин написанные Овидием в изгнании элегии «Tristia» - «Скорби» и посвящает римского поэта в свои собственные переживания:
Суровый славянин, я слез не проливал,
Но понимаю их. Изгнанник самовольный,
И светом, и собой, и жизнью недовольный,
С душой задумчивой, я ныне посетил
Страну, где грустный век ты некогда влачил.
Здесь, оживив тобой мечты воображенья,
Я повторил твои, Овидий, песнопенья
И их печальные картины поверял...
Пушкин убеждает римского поэта в том, что напрасны были его обращения к императору Октавиану Августу с жалобами на свое положение изгнанника:
Ни дочерь, ни жена, ни верный сонм друзей,
Ни музы, легкие подруги прежних дней,
Изгнанного певца не усладят печали.
Напрасно грации стихи твои венчали,
Напрасно юноши их помнят наизусть:
Ни слава, ни лета, ни жалобы, ни грусть,
Ни песни робкие Октавия не тронут;
Дни старости твоей в забвении потонут.
Златой Италии роскошный гражданин,
В отчизне варваров безвестен и один,
Ты звуков родины вокруг себя не слышишь...
Противопоставляя «Скорбям» Овидия собственные свои настроения, Пушкин в стихотворном письме к Гнедичу говорит о своей внутренней независимости, о чести, о недопустимости обращаться за милостью к императору Александру I. Октавием называет он сославшего его русского царя: