Его сняли с должности руководителя труппы, и она в труппе не задержалась. Потом я слышал, что ее откомандировали в труппу шаосинской оперы в провинции Гуанси, и больше она не вернулась.
Восемь лет спустя я получил от нее письмо. Письмо пришло из Вьетнама. Она писала, что находится в Хюэ и хочет увидеться со мной.
Почему она написала мне одному? Скажи, почему она написала мне одному, одному мне?
Глаза Ажана погасли. У меня пересохли губы. Я потянулся к стоящей передо мной чашке. Вода в ней давно остыла.
Ажан продолжил:
— Я, в самом деле, поехал увидеть ее. Она была в крохотной больнице, совсем одна. Лежала на больничной койке исхудавшая и постаревшая. Но лицо, как и раньше, было белее фарфора. У нее была последняя стадия рака легких. Она сказала: «Я скоро умру. Не знала, с кем увидеться напоследок, вот и вспомнила про тебя». Я сказал ей: «Ты не умрешь». Я вернулся в труппу, уволился. Взял все свои накопления и прилетел во Вьетнам. У меня ни одного родственника нет. Я вдруг понял, что, кроме нее, я ни о ком не волнуюсь. Я привез ее в Ханой, уложил в больницу. Она лежала в самой лучшей больнице, принимала самые лучшие лекарства. Мы оба знали, что она скоро умрет. Она отказалась от операции, сказала, что хочет, чтобы ее тело было нетронутым.
В конце концов она все-таки умерла. Накануне этого дня она попросила меня загримировать ее. Она попросила загримировать ее в дочь министра из оперы «Карп-оборотень». Она сказала: «Всю жизнь пела партию Карпа-оборотня, умирать скоро, пора превращаться в человека».
Она хотела, чтобы ее кремировали. Моих денег хватало только на то, чтобы ее тело хранить в холодильном шкафу морга три дня. Я попросил санитара открыть холодильный шкаф. Я смотрел на ее лицо, губы были подернуты белым инеем. Казалось, она спала.
И ее сожгут. Я, плача, вышел. Я вспомнил, как она говорила: «Сделай так, чтобы мое тело было нетронутым».
И в этот момент я увидел, как в траурном зале проходит спиритический сеанс. Я увидел, как уродливый мужчина перед столиком для жертвоприношений вдруг задрожал весь, от головы до пят. Не знаю почему, меня тоже затрясло. Тут меня кто-то хлопнул по плечу: «Молодой человек, в вас тоже дух вселился?» Я, испугавшись, резко повернул голову и увидел, как на меня, улыбаясь, смотрит мужчина средних лет. Это и был Лао Цзинь.
Лао Цзинь сказал, что он — заведующий похоронным бюро. Он смерил меня таким взглядом, каким осматривают рабочий скот, а потом спросил: «Выглядишь неплохо, хочешь научиться мастерству? У нас в похоронном бюро как раз не хватает приличного медиума. Сейчас это хорошее занятие, спрос превышает предложение. Деньги рекой текут». Я остолбенел на какое-то время. А потом сказал: «Хочу, но у меня есть условие».
Я назвал условие, Лао Цзинь был со мной откровенен. Он ответил: «Видел в покойницкой последний в восточном углу шкаф под № 17? Там внутри хранится тело с 1964 года. Генерала одного из окружения Нго Динь Зьема прикончили во время военного переворота. Сын тайком доставил его тело сюда, и оно все время хранится здесь в холоде. Всё деньги, да и они все равно тело не истребуют». Он понизил голос: «Ты потом подпишешь со мной договор, ящик под № 19 будет твоим, храни, сколько захочешь. Если в будущем бизнес у нас с тобой пойдет, я тебе сделаю самую лучшую антисептическую обработку».
В конце он спросил меня: «С кем ты до такой степени не в силах расстаться?» Я, подумав, ответил: «С родственницей».
Мы вместе вели дела десять лет. Он с моей помощью нажил большой капитал. И вышло так, что, кроме этого, я ничего больше делать не умею. Правда, раньше я был очень популярен. У меня нет никаких уникальных способностей, я просто умею играть, умею внимательно слушать, читать по лицу, могу зайти на страницу клиента в Фейсбуке, могу узнать всю подноготную покойного.
Он как-то цинично улыбнулся и сказал:
— Да я никогда и не бросал свою старую специальность. По существу, я все тот же актер.
Когда было свободное время, я ходил посмотреть на нее. Посмотреть, изменилась она или нет. Каждый раз я смертельно боялся, что открою шкаф — а ее там нет. К счастью, она, как положено, лежала на месте, ни капли не изменившаяся.
Так было до позапрошлого года, когда здание похоронного бюро пошло под снос, а Лао Цзинь собрался уходить на пенсию. Он сказал: «Десять лет прошло, забери то, что ты должен был забрать». Я спросил: «Куда ты заставляешь меня забрать?» Он ответил: «Об этом теперь сам позаботься».
На этих словах в голосе Ажана что-то неуловимо изменилось. Дуновение ночного ветра качнуло дверную занавеску. Внезапно я весь похолодел. Через какое-то время я спросил:
— Так куда ты ее отвез?
Ажан хранил молчание, но его глаза, смотревшие куда-то мне за спину, переполняла нежность.
За моей спиной стояла убогая кровать. В тусклом свете лампы я разглядел, что под кроватью был черный гроб, покрытый толстым слоем лака.
Мы ничего не говорили, слышно было только наше дыхание. Аромат тунгового масла, смешиваясь с постепенно проступающим медицинским запахом, обволакивал все вокруг.
Прошло еще много времени, прежде чем я смог преодолеть свою слабость, поднялся и сказал: «Я пойду».
Выходя, я повернулся к нему и твердо сказал: «Ты самый лучший медиум».
Когда я спускался по лестнице, голуби снова собрались. Они вертели головками, ворковали, не проявляя ко мне любопытства.
Но когда я приблизился к ним, они, как и раньше, не мешкая взмыли вверх.
Перевод Анастасии Коробовой
Александр БушковскийО любви не вышло
Времени нет,
Чтобы прожить эту жизнь так, как надо.
Времени нет,
Чтобы принять любовь, как награду…
…Не вышло о любви, хотя именно о ней я и собирался написать, размышлял, шел до последнего тупика. Или думал, что иду за ней… Да и кто о ней не думал? Кто не мечтал, не ликовал, не ревновал, не маялся. Кто спустя время не задумывался о том, что же это с ним произошло? Глупые вопросы.
И вообще начал несвязно. А ведь конкретная история стоит перед глазами. Но, как это случается, мысли о конкретном проросли в абстрактное и пустили там корни, а точнее, дали метастазы. Что и заставило меня нещадно обрубить их и попытаться оставить сухое и голое, похожее на бревно древо повествования. Однако и тут не получилось.
Тогда я решил изложить предысторию, а там уж как выйдет.
У меня есть хороший товарищ, Володя. Или Вова — как хотите. С друзьями он готов спокойно отзываться и на Вовчика, и на Вована. В отличие от меня, раздражающегося и на Шурика, и на Санька. Мне бы, конечно, льстило называться его другом, но не мешало бы быть скромнее, поскольку это единственное средство, хоть отдаленно приближающее мужчину к человеческому облику. Да и друг — он такой, знаете, со двора, или со школьных времен, или с какой-то заварухи-передряги типа войны или драки.
А мы познакомились уже довольно большими ребятами. Далеко за тридцать. Незадолго до того я принес свои мрачные опусы в редакцию журнала, а их, к моему удивлению, взяли и напечатали. Не то чтобы я стал ощущать себя писателем, нет, нашло сливную пробку черное, густое, медленно остывающее, отработанное масло, в каком до сей поры терлись и дребезжали мои уставшие от службы госмонстру внутренности. Все опилки мозга, выхлоп легких, короста сердчишка и шлаки печени. Пробку-то оно нашло, но свежего масла вместо него не залилось, и все это продолжало работать всухую, накаляя и без того перегретую голову.
Мне вечно хотелось выпить, а потом подраться или подраться, а потом выпить. Я всюду видел произвол, несправедливость и злой умысел. Искал обид, боялся жалости, насмешек и ночных кошмаров. Книжек почти не читал и писал по ночам все какие-то страсти и ужасы. Курил. Мир вокруг казался мне неумной шуткой, а люди, за малым исключением, врагами или предателями. Кроме моих собственных переживаний, все остальное выглядело чепухой.
Тот номер, где меня напечатали, я все же прочел. Там были не задевшие меня стихи, такие же рассказы и статьи, но в конце — небольшая повесть о жизни обычного человека и его повседневных делах, о немного странных и даже абсурдных, грустно-смешных похождениях. Написано было легко, точно, без уже надоевшей, лезущей со всех сторон злой иронии и оставляло впечатление авторского кино с неожиданным сюжетом и простым открытым финалом. Мол, завтра наступит утро, потом день и приключения нашего героя продолжатся. Он же, герой, постоянно выходил за пределы своей роли и жил в мирах всех других персонажей, легко воспринимая быт и улавливая движения души разных людей.
Сугубо реалистичная эта проза была насквозь прошита не совсем ясным для меня подтекстом, скрытой, нематериальной радостью и спокойствием, словно автор констатировал и даже транслировал совершенно очевидный для него закон непрекращающейся жизни. Жизни в стороне от размышлений о деньгах, комфорте, здоровье, болезнях, сексе, политике, войнах, катастрофах, подлости, изменах и разочаровании. Я не был готов к такому ощущению жизни и внутренне спорил с автором…
(Пишу сейчас, разложив блокнот на чемодане, и сквозь пыльные окна вокзала солнце попадает на страницу. Оглядываюсь кругом, а рука сама пишет: «Мушки вьются парами — значит, скоро осень».)
Потом меня как-то позвали выпить с поэтами, и Маринка, симпатичная и вредная, но поэт хороший, ворчала весь вечер, что никак не может привыкнуть к Вовкиным коротким предложениям.
«А что за Вовка-то, что пишет»? — спрашиваю я. «Да ты с ним в одном номере напечатан, повестушка эта странная…» — «Мне нравится». — «Мне, в общем, тоже, но можно же мысль свою как-то развернуто подавать, а не в двух словах: “он сказал”, “она отвернулась”, “они ушли”. “Солнце село, холодно не стало”. Ну что это за проза? Кстати, и рифмы у него неточные и нелогичные». — «Он, что ли, еще и стихи сочиняет?» — «Песни. Группа у него. Собрал солистов со всех оркестров, и метелят кто как может. Сам на гитаре, трубач из филармонии, басист из музтеатра, а барабанщик вообще профессор из консы. Когда они и время-то находят с ним играть?» — «А-а». — «У них как раз сейчас концерт закончился, мимо поедут. Мне нужно ему рукопись вернуть, давал мне почитать, поправить. Могу познакомить, если хочешь». — «Ага!»