Жизнь после смерти. 8 + 8 — страница 43 из 70

Насыщенный синий свет заливал сцену, сводчатые батареи металлических софитов переносили их в темноте в мир научной фантастики. Над стадионом зияло отверстие, через которое проступал овал неба. Проникавший лунный свет скользил по ветвеподобным стальным конструкциям и от этого смягчался. На сцене выступала иностранная группа. Чжоу Сугэ не понимала слов, но увидела, что на концерте целоваться обычное дело. На большом экране непрерывно вспыхивали кадры с целующимися парочками, это выглядело так естественно и трогательно. Вокалист выступал самозабвенно, публика тоже отдалась чувствам — все стали прыгать, обниматься, кричать. Одобрительные крики волной набрали размах и устремились в ночное небо. Она протянула руку и обняла сидевшего рядом. Тучи закрыли молодую луну, небо потемнело. И тут ее одолели сомнения: «Он ли это, неужели ты выпустила его в люди?»

Голос певца усиливался не постепенно, а внезапно взрывался и, неся ощущение конца, сразу же взлетал в высшую точку и без срывов держался там, звонкий и широкий. Она почувствовала, как голос подхватил ее и понес над землей. Это чувство не покидало ее еще несколько дней.

Она помнила, как поцеловала мужа, помнила, что в момент поцелуя от опьянения, перемешанного со страданием, прикрыла глаза. В тот миг многотысячный стадион стал невероятно просторным, будто она осталась там одна.

Перевод Алексея Родионова

Денис ДрагунскийУмереть, убить, воскреснуть

20 мая 2009 года, около трех часов дня, я сидел за письменным столом и листал, и рассматривал, и взвешивал на ладони свою первую книгу, которая вышла буквально пару недель тому назад. Конечно, среди всех прочих радостных мыслей была и мысль о моем отце, знаменитом детском писателе Викторе Драгунском: понравилось бы ему? Наверное, он был бы рад моей книжке, как радовался моим пятеркам, моим картинкам, моему поступлению в университет, — но понравились бы ему мои рассказы именно как литература?

Я вспомнил, что мой отец умер, когда ему было всего пятьдесят восемь лет. А мне сейчас — ровно столько же.

Я подумал: «Мой отец умер, когда мне был двадцать один год. Получается, что я прожил две жизни. Одну, с отцом, недлинную, но не безнадежно короткую. Некоторым великим поэтам и математикам — хватило. А другая жизнь, прожитая без отца, — тридцать семь. Загадочный срок. В этом возрасте умерли Пушкин и Рафаэль. Ван Гог и Моцарт. Конечно, это случайные совпадения. Но я все равно чувствую, что это особый срок. Тридцать семь лет — полная, сильная, результативная жизнь. Так сказать, минимальная протяженность долгой жизни».

Я сидел за письменным столом и вспоминал, как папа умер.

***

Это был очень длинный день, шестое мая семьдесят второго года. Суббота.

Я помню его во всех подробностях. Как утром я встал, позавтракал. Яичница с белым хлебом и черный-черный сладкий чай. Как разговаривал с папой. Как потом я собирался на дачу. Звонил друзьям, Андрею и Алику.

Но плохо помню, как мы с папой прощались. Наверное, никак. «Пока, до завтра». «Пока, пока».

***

Хотя иногда я вспоминаю, что мы в этот день, перед моим отъездом — поссорились.

Это воспоминание возникает и исчезает во мне.

Когда мне спокойно на душе, мне кажется, что мы просто попрощались. Может быть, даже поцеловались.

Когда я чувствую вину перед отцом, мне кажется, что да, мы ссорились, и что я даже помню, как это было: он сидел в спальне, в маленьком креслице, спиной к зеркалу: там было огромное зеркало-псише, двухметровой высоты, с широкой рамой и двумя колоннами красного дерева; его можно было наклонять между колоннами: собственно, в этом и состоит идея зеркала-псише, в отличие от неподвижного трюмо.

Папа и мама не были охотниками до антиквариата и прочей роскоши. Мы жили скромно в смысле мебели и разных красивых штучек, хотя папа уже был известным писателем.

Мебель у нас была — самодельные стеллажи и недорогой гарнитур под названием «кабинет-гостиная», потому что там был и письменный стол, приткнутый к окну, и еще один — то ли очень большой журнальный, то ли не очень большой обеденный. Гостиный, в общем. То есть у моего отца, известного писателя, не было «кабинета», где он бы с важностью «работал». Все было очень просто.

Зато на стенах висело много картин. Знакомые художники дарили. Холст, масло. А бывало, что папа у них просто выхватывал какие-то маленькие наброски, эскизы — на серой мятой бумаге — и отдавал в окантовку под стекло. Были еще эскизы декораций, фотографии, шаржи художника Игина, где были изображены артисты и писатели, знакомые моего отца, и он сам тоже — курчавый, улыбающийся, редкозубый. И еще — много моих картинок: лет до четырнадцати я считался многообещающим юным художником. Во всяком случае, папины друзья-художники очень меня хвалили, прочили большое будущее (надеюсь, не только из любви к моему папе). Но не важно. Потом, лет в пятнадцать, весь мой талант куда-то делся.

***

У мамы не было ювелирных украшений, вообще никаких, даже обручального кольца. У папы тоже не было кольца.

Зато был дешевый латунный перстень. Эстрадный. Яркая позолота и большой черный как бы камень, из пластмассы. Эстрадный — чтоб из задних рядов было видно. Кстати, вы знаете, что такое «эстрадный пиджак»? Почему в те времена говорили: «пиджак хорош, но чуточку эстрадный»? Потому что у эстрадного пиджака немного коротковаты рукава, чтобы издалека — из задних рядов и с ярусов — виднелись белые накрахмаленные манжеты.

Так вот. Однажды в каком-то театральном клубе мой папа оказался рядом с прославленным режиссером Сергеем Образцовым, руководителем Центрального театра кукол. Они стояли в кружочке, шел какой-то общий разговор. Скорее всего, о проблемах хорошего вкуса. Образцов (он был на двенадцать лет старше) сказал:

— Как странно, что молодые люди носят всякие пошлые побрякушки! — и указал на папин перстень, вот этот, латунно-сияющий, на самом деле очень пошлый.

Папа пожал плечами и сказал:

— Одни носят побрякушки здесь, другие — тут.

И показал на медаль лауреата Сталинской премии, которая была у Образцова на пиджаке.

Все, кто был вокруг, проглотили язык. Образцов хмыкнул и отвернулся. Но дело ничем плохим не кончилось. Никакого доноса, боже упаси, хотя все это было в конце сороковых.

Ах это эстрадное желание «сказануть»! Рассмешить, изумить, огорошить ударной репликой, а там хоть трава не расти. Однажды, когда «Денискины рассказы» стали очень популярны, папе позвонили из «Правды» с потрясающим предложением: напечатать рассказ.

— А какой у вас гонорар? — спросил папа.

Звонивший хмыкнул. Действительно странно: человеку предлагают напечатать рассказ в «Правде», как Горькому или Шолохову, а он задает такие идиотские вопросы.

— Наверное, рублей сто, — был ответ.

— Обычно мне платят двести, — сказал папа.

— В «Правде» печатаются не ради денег, — строго сказал сотрудник «Правды».

— Ну, тогда я пойду в «Мурзилку»! — засмеялся папа.

Иногда потом я думал: «Эх! Зачем эти эстрадные штучки? Напечатался бы ты в “Правде”, стал бы секретарем или хотя бы членом правления Союза писателей — насколько легче, удобней стало бы тебе — да и нам всем — жить на свете. Особенно когда ты заболел, когда понадобились редкостные заграничные лекарства, больницы и санатории». Паршивые мысли, конечно.

Правда, потом я решил, что папа эту историю — скорее всего — выдумал. Он рассказывал ее друзьям в застолье: анекдот про самого себя. Чтобы подчеркнуть свою полнейшую независимость.

Мой папа был совершенно аполитичен. То есть в меру критичен, в меру лоялен. Рассказывал анекдоты про Хрущева, читал самиздатскую литературу, дружил с известным диссидентом Львом Копелевым (у него мы брали толстые папки с запрещенными книгами, машинопись на папиросной бумаге), но никаких обращений не подписывал. Он был в Праге в самый разгар Пражской весны, со многими чехами подружился и очарованно рассказывал о каком-то небывалом единении интеллигенции и рабочих. Но на оккупацию Чехословакии никак не среагировал. Во всяком случае, чтоб вслух и громко.

Но помню его слова: «Мы — старые беззубые псы, мы можем только ворчать». Это — о себе и своих друзьях.

Друзья у него были в основном старинные, школьные. Двое — простые советские служащие, один — профессор-литературовед, один — крупный чиновник, начальник какого-то «Оборонстроя». Они к нам все время приходили. Просто посидеть, выпить. И еще папин троюродный брат Миша из Ленинграда, чудесный, умный, добрый человек, бывший военный, с блестящей поначалу, но загадочно оборвавшейся карьерой, потом — заместитель директора какого-то радиотехнического НИИ. Из писателей папа по-настоящему дружил с Юрием Нагибиным и с детским поэтом Яковом Акимом. Еще приходили художники — те, кто иллюстрировал отцовские книги. Но вообще такой вот специально «писательской» компании у него не было, и он, кажется, туда не стремился. От эстрадной богемы ушел, к литературной не пришел.

А куда это я пришел в своих воспоминаниях, и главное, откуда?

***

Ага. Латунный перстень.

Украшения, которых не было.

Отец писал школьной авторучкой за девяносто копеек.

Мы с мамой купили ему дорогую ручку с золотым пером. Тоже не пригодилась.

Мы с мамой на день рождения купили ему модные тогдашней модой часы «Полет», совсем плоские, с черным блестящим циферблатом. Он очень скоро отдал их мне и снова надел свои старые, толстые и удобные, с ясными цифрами швейцарские часы: мама привезла из заграничной поездки. Часы назывались «Cyma Watersport». В магазине они лежали в аквариуме с рыбками — это маме очень понравилось. Мама работала ведущей в ансамбле «Березка» — выходила в серебристом «русском народном» платье до полу, с золотыми косами вокруг головы и объявляла номера. Мама была настоящей русской красавицей.

Поэтому папа так огорчался, что я влюбляюсь в некрасивых девушек.

Но об этом чуточку позже.

***

Итак, мебель у нас была самая простая.