— Восемьдесят — тысяч?
— Восемьдесят тысяч.
— Хорошая зарплата, между прочим! У нас-то пока до такого…
— Это у них, в сернокислотном, или в рудниках. За это платят, за здоровье. За жизнь, за годы. Мужики по пятьдесят лет живут… Пересчитай на свои. А билет на материк — шестьдесят! А цены в магазинах… Не отложишь. Попадаешь в колесо — и давай беги.
— И так… часто бывает у людей?
— Как?
— Ну что… что прерывание беременности?
— Выкидыши? Да кругом.
— Ну, наверное, это пожить надо тут… Не сразу же…
— Надо пожить.
— Сразу ведь ничего не станется, наверное.
— Сразу-то… А ты… Ты что? С собой, что ли? Сюда привезла? (Кашляет.) Ох ты, господи… Зачем ты согласилась-то сюда?
— А что, думаешь, можно выбирать? Куда пошлют, туда и едешь.
— Куда пошлют… А хахаль где?
— В Караганде.
— Ох.
— Ладно. Ладно. Всё. Думаю, я всё услышала. Я потом завтра еще приду. Надо будет это всё начисто записать.
— Приходи.
— Да. Всё. Покурить хочешь?
— Нет. Чаю можно?
— Да. Я принесу. Я схожу сейчас.
— Спасибо.
Сильно бил?
Ты видела.
А почему?
Почему… Потому что надо куда-то девать. Их там в цеху охаживают, они домой приносят. Цех… Ты видела фотки его? Показывали тебе?
Ну да.
После того, как у него ожог был?
Я голову видела.
А. Ну да. Ну вот после ожога. После ожога совсем плохо стало. Что ни день, то на рогах. Ему говорили, что уволят. А он все равно. Говорить говорили, а увольнять не увольняли. Кто еще в сернокислотный пойдет? За восемьдесят? Среди молодежи дураков нет. Молодежь на материк уезжает. Они жить хотят, а тут мертвечина одна. Никель, медь, сера. И эти под горой… (Кашляет.) Видишь. Их тоже вот послали. Родина прикажет… Их-то тут небось больше, чем нас. Зовут к себе.
Я коньячку плеснула.
Тебе ничего не будет за это?
Ночь, кто узнает?
Хорошо. Прямо разглаживается все внутри. Отпускает. Спасибо.
Ну… Ты, в общем, на экспертизе так и говори тогда. Говори про своих мертвых, ладно. А я тоже… напишу, ну…
Да насрать мне уже. Пиши что хочешь.
В плане?
Его надо было, Максима. Давно уже надо было. И самой, дуре, не терпеть это все, и ему чтоб не мучаться. Так или сяк. Я отравить его хотела, но все не знала чем, чтобы наверняка. А тут прямо не выдержала. Когда он меня в живот опять… Еле дождалась, пока уснет.
Ты говори им про мертвых, на экспертизе. Про мертвых говори. У вас тут эксперты такие… Поверят.
Насрать. Признаюсь.
Зачем?
Нет сил больше. Не хочу. В колонии кончится быстрей. Хочу, чтобы все скорей кончилось.
Арина ОбухЦикл рассказов «Пустота приемлема»
Вовремя
— Вы всю жизнь так будете?..
— Нет.
— Когда-нибудь это кончится?
— Да.
— Когда?
— Вовремя.
Под моими окнами сидел Конфуций.
Он прислонился к стене дома и брезгливо щурился на солнце. Оно светило очень ярко и совсем не грело. Врало, значит. А он ждал, когда по реке проплывет труп его врага. Но Нева была немножко левее по курсу.
Мимо него плыла толпа живых людей. Один получил главный ответ: «Вовремя».
Человек посмотрел на бомжа так, как тот смотрел на солнце. Но Конфуций был убедителен. И человек ушел, вознагражденный точным ответом на все вопросы. А Конфуций не сводил презрительного взгляда с солнца, пока то не упало за высокое здание общежития филфака.
На следующий день погода была гораздо честнее. Лил дождь, и желтые листья падали на его рубаху и цеплялись за бороду. Картина «Аллегория осени». Кто-то положил рядом с ним круассан. Другой поставил бутылку пива.
Он не побрезговал, употребил все принесенные ему дары. Вытер лицо кленовым листом и продолжил смотреть листопад.
Он сидел так всю осень. А к зиме исчез.
И появился на другой стороне улицы. Неизвестный художник изобразил его на стене общежития. Прохожие негодовали: зачем же рисовать бомжа? Когда можно было нарисовать цветок там или жар-птицу. Талант у художника явно есть. А ума нет. Человек на стене, сгорбившись, слушал пересуды, щурился… Нет. Это не прищур. Это тяжесть век. Она не давала ему распахнуть глаза. Да и зачем ему их распахивать? Чего он не видел?
В руках корзинка. В ней то ли банки, то ли листья. Он надел капюшон. Ветер дует ему в лицо. Он смугл, и морщины на лице прочерчены черным. На куртке много карманов, но они расстегнуты и пусты.
Из окна можно было всегда видеть, как кто-то останавливается возле стены в немой беседе: кто ты? Всю жизнь так будешь? Постоит. Сам себе ответит что-нибудь невнятное, мол, это я. И завтра… завтра я что-нибудь изменю. Хотя мог бы, конечно, вчера.
Ветер с Невы будет подгонять прохожего в спину. Нева заледенела. И вместо плывущих врагов там рыбаки. Сидят не двигаясь. Ждут. Время от времени их вылавливает полиция. Но они приходят снова: когда-нибудь это кончится? Да.
Рядом с нарисованным человеком соседствует неприличная надпись десятилетней давности. Она была нарисована на жалюзи закрытого окна.
Однажды дом покрасили. А неприличность осталась.
Она вечна, как терпение рыбака.
А человек на стене исчез. Наверное, его ждали в другом месте. С тем же вопросом. Когда-нибудь это кончится?
Человек на стене исчез, но оставил послание человечеству:
«Ничего не бывает рано, ничего не бывает поздно — все бывает только вовремя. Целую, твой друг Конфуций».
Пустота приемлема
В старом альбоме для зарисовок сидели два рыбака. А на обороте надпись: «Пустота приемлема». В рисунке очень много воздуха: земля и вода не закрашены. Черные волнистые линии обозначают берег. К нему причалила лодка. У края листа сидят два рыбака: один намечен контуром, а другой цветом. Сети брошены в пустоту.
— Облаков сегодня намело… — вздохнул один рыбак.
И вдруг оглянулся на меня:
— Ты своих предупредила, чтобы на рыбалку не ходили?
— Предупредила.
— А тебя предупреждали?
— Предупреждали.
Меня все время предупреждали: «Вот доживешь до ста семнадцати лет — на рыбалку не ходи!»
А вы знаете, как в сто семнадцать лет хочется на рыбалку!.. Ужасно хочется. Прадед мой, рыбак, прожил до ста семнадцати, взял удочки и… под лед.
— Ага, антибиотиков тогда не изобрели еще. А я бы лет десять еще протянул! Черт дернул на рыбалку пойти.
— Дед, я ж только про твою смерть знаю. А как тебя звали?
— Я твой прапрапрадед, Казимиром звали. Латгал. Хутор у меня был. Огород, хозяйство. У нас с Виталием и сейчас тут огород. Завтра, может быть, солнце дадут, мы тебе покажем: вишня, персики, все что хочешь.
— Зимой?!
— Зимой и летом. Это сейчас ничего не видно. Облака разлетались, это, считай, лифты. Сегодня многие новоселье празднуют. А мы на дежурстве, ловим и до седьмого облака заселяем.
Казимир и Виталий. У них тут, оказывается, служба: контрольно-пропускной пункт.
Виталий нарисован контуром. Сквозь него видно море и небо.
— И давно вы не виделись? — усмехнулся дед Казимир и сам же ответил: — Никогда не виделись.
Виталий. Вита-а-алий. Звук имени такой вита-ающий, летящий, мягкий. Его имя переводится как «связанный с жизнью», «долго живущий». Но жизнь его к себе привязала некрепко, на один узел.
Однажды я спросила у мамы: «А где мой дедушка?»
— На небе. На облаке, — она показала наверх и расправила руки.
Поэтому, когда меня спрашивали, где мой дедушка, я всегда отвечала:
— Лета-а-ает!..
И расправляла руки, как мама.
Моя детская жизнь проходила возле окна. В котором было только море и небо. Иногда между морем и небом пропадала разделяющая линия, то есть исчезал шлагбаум, и они сливались в один цвет.
В любую минуту мог прилететь дедушка. Мне рассказывали, что он был очень добрым. А это значит, что он катает на своих плечах всех детей, которые его просят. И все детство было обидно, что он летает, а меня с собой не берет.
А сегодня мне исполнилось сто семнадцать лет. Я взяла удочку и поперлась на рыбалку… Был как раз белый-белый день, как будто его забыли закрасить. Исчез шлагбаум между морем и небом, и мои шаги на заснеженном льду тоже вскоре исчезли.
На этой пограничной заставе Виталий и Казимир выловили меня.
Теперь мы вместе рыбу ловим. Наши сети закинуты в пустоту. Наши внуки и правнуки ждут, когда мы прилетим, смотрят в окна, разглядывают мой альбом для набросков, в котором по-прежнему сидят два рыбака.
Мне казалось, что этот рисунок надо дорисовать. Я долго смотрела, думая, что же нужно сделать: небо закрасить, воду или берег. Перевернула лист с мыслью, что потом дорисую. Но почему-то с обратной стороны записала: «Пустота приемлема».
Потому что глазам не видно, а душе видно — видно, что это море, что это небо, что это лодка, а это сети.
Все будет видно потом, когда мы все соберемся на Том берегу.
Песня, или у меня, кроме тебя, никого нет
С детства Гриша представлял ад как маленькую черную сковородочку. На которой его мама готовила пышки на завтрак. То есть ад был чем-то домашним, привычным, с ароматом пышек. И впоследствии ад никогда не пугал Гришу, он представлял, что просто вернется домой.
Ему подфартило: от Земли он ушел весной. Отлетал сорок дней по своему хутору и на погранзаставу попал прямо к Пасхе.
— Куда очередь? Кто тут крайний? — спросил Гриша у многочисленного люда.
— Я за тебя занял, — сказал ему человек, лицо которого показалось очень знакомым.
— А ты кто?
— Григорий.
Гриша удивился и тут же смекнул: ангел, что ли?
— К восходу уже Там будешь, — добавил новый знакомый и продолжил говорить шепотом, обращаясь уже по имени: — Гриша, только это не очередь, а молитвенное стояние. Ты молитву какую-нибудь помнишь?
Гриша так сильно качнул головой, словно надеясь, что в голове от такого взмаха выскочит хоть одна молитва. Безуспешно.