Жизнь после смерти. 8 + 8 — страница 54 из 70

— Ну тогда просто подумай, своими словами…

Звон в голове разгонял все мысли. Гриша не пил уже сорок дней.

Он оглянулся окрест. Все стояли по двое. У каждого, видимо, тут был свой человек, который занял место. И каждый думал свою молитву.

Его же голова гудела, звонила, и он решил, что вместо мыслей подойдут и воспоминания: летая по хутору, он в основном заглядывал в дома своих корешей и как завязавший алкоголик подливал им в стаканы. Ему нравилось, как люди наполняют себя легкостью, он и сам ее очень любил. Поэтому у Гриши был огромный живот, живот-планета, живот-сфера, конь проседал под таким ездоком. И вот однажды он заполнил себя этой «легкостью» до краев.

…Гриша очнулся один на восходе. Все было красным. В воздухе стоял аромат горелых пышек.

Значит, все ж таки ад, вздохнул Гриша.

— Гриша, ну чего ты стоишь? Давай быстрей! Опять у нас плита сломалась!

Мама звала его обедать, суетилась. На праздничном столе стояли куличи и кагор.

За окнами виднелась жизнь. Сутки напролет ее можно было разглядывать. Времени не было (никаких часов, ходиков, кукушек) — был только закат и восход.

Гриша узнал, что на Земле он остался песней. Сложил ее кореш с хутора, Гар.

И на контрольно-пропускном пункте Гриша умолил разрешить ему по-быстрому слетать туда-сюда — с Неба на Землю.

— Мне бы только песню послушать, братцы!

И он послушал.

А там были такие слова, которые прям за душу берут (а ничего другого у Гриши и не было). В этой песне была вся его жизнь — никчемная, дурная, пьяная. После такой жизни только к бесам на поклон. Но Гар припевом орал: «А я не верю!..»

И никто не верил.

Эта песня пелась уже всем хутором и разносилась все дальше и дальше — все пели его жизнь. Это была такая хуторская молитва. Своими словами.

…Если в первые сорок дней его душа летала где вздумается, то в остальную вечность душа могла появляться только там, где ее вспоминают.

И вот тут Грише был вольный простор: и города разные (где он раньше и при жизни-то никогда не бывал), и места самые неожиданные — то в кабинке у дальнобойщика он появится на соседнем кресле, то у клерка в офисе, то у поэта-кочегара в котельной…

В общем, где песня о Грише зазвучит — там и Гриша…

***

Гар отмаливал весь хутор.

А потом всю страну. Всех отпевал. Корешей, солдат, блокадников, рыбаков, казаков…

Его голос звучал и в Германии. В частности, его слушал Леон, живший в маленькой германской деревушке.

Леон безоговорочно верил голосу. И понимал, что голос зовет его. Поэтому однажды он взял билеты и поехал в Питер.

Шел, так сказать, на голос. Который привел его прямо в подъезд Гара.

— Представляешь, — рассказывает Гар. — Приехал и сидит на лестничной клетке. Говорит: «Ну привет, я, вообще-то, к тебе приехал». Отвечаю ему, мол, я тебя не звал. Иду мимо него, значит, а он говорит: «У меня, кроме тебя, никого нет».

Гару уже несколько месяцев приходили письма от Леона. В первых посланиях Леон как бы отвечал на песни Гара, иногда пересказывал их, а в последних писал, цитируя песню, что берет «курс на Ленинград», мол, жди меня, дорогой Гар.

Вот Гар и дождался.

— И ты впустил его в дом?

— Нет, конечно, ты что. У меня корюшка дома.

— Какая корюшка?!

— Наша, невская. Чистить надо.

— Так он бы тебе чистить помог.

— А вдруг он буйный? Еще зарежет.

Леон просидел в подъезде два дня. Нет, конечно, он выходил из подъезда, гулял по Питеру, но к вечеру обязательно возвращался назад. И, встречая Гара, снова повторял:

— Гар, у меня, кроме тебя, никого нет.

Причем он это говорил не жалостно, а настойчиво, требовательно, Гару даже казалось, что слегка угрожающе.

На третьи сутки Леон пропал, исчез, растворился. Вчера сидел на ступеньках, сегодня уже нет.

Гар радовался, что его покинуло это наваждение. А через неделю снова получил письмо. И этому письму он тоже обрадовался — все на месте: Леон в Германии, Гар в Питере.

Леон ругал Гара: «Ты же сам пел, что “есть лишь я и есть лишь ты”! Вот я и приехал к тебе. А ты струсил. Но ничего, я тебя прощаю. В следующий раз, когда я приеду в Ленинград…»

Тут письмо Леона снова начало петь песнями Гара, потом предложило познакомиться и расписало свою биографию на шести листах: родился в Ленинграде, учился, хоронил близких, женился, развелся, уехал, снял домик, владел какой-то химчисткой, обанкротился, завел собаку, отдал в приют…

И однажды этот русско-германский человек услышал песни Гара и приехал посмотреть на того, кто зовет его обратно.

А может, это новая песня была — обернулась человеком и пришла к Гару.

А Гар не признал, отрекся.

Пошел корюшку чистить.

Падали и смеялись

Мы решили, что в старости у тебя будет большая мастерская с панорамными окнами, и я обязательно буду ходить к тебе в гости, а однажды ты вывалишься из панорамного окна (такая дурацкая фантазия), напевая смешную песенку. Мы пели ее вместе и репетировали падение. Ты падал от смеха.

Это твоя привычка — падать, когда смешно. Я никогда не встречала таких людей. Я тоже научилась падать, как ты. Мы падали и смеялись. И ждали, когда вырастем.

А сегодня я целый час прождала тебя на перроне. Потом ушла. Вечером ты написал, что проспал. И что в такую даль ты тащиться не хочешь. Что на пленэр можно вообще никуда не ехать, а поставить табуретку прямо в центре города и рисовать.

— А еще я наконец-то начал читать! — радостно объявил ты. — Я решил прочесть «Обломова»! Знаешь почему? Потому что его зовут как меня! Илья! Он аж два раза Илья — Илья Ильич.

Мы с тобой договорились быть умными и много читать. «Прочитал Оруэлла и повесть Чуковской “Софья Петровна”. Сейчас еще одного англичанина читаю… Хочется немножко понять, как живут взрослые люди». Это письмо написал ты, учась на втором курсе института.

Ты очень хотел поступить на «интерьер», но там не было бюджетных мест. И ты поступил на «мебель». И каждый день рассказывал мне о том, как не любишь табуретки.

— Чертовы табуретки! Я родился не для того, чтобы делать табуретки!

Хотя их ты делал очень хорошо. Складные и легкие. На пленэре они нас спасали.

Ты всегда хотел дружить с мальчиками. Но вокруг были только мы — твои одноклассницы, одногруппницы, однотабуретницы.

Мы все родились не для того, чтобы делать табуретки. Когда мы были крошками и нас с тобой привели в художественную школу, мы решили, что обязательно должны стать великими, когда вырастем. Нет, у нас не было особых амбиций, мы рассуждали логично: раз мы учимся на художников, значит, мы станем художниками, а если мы станем художниками, значит, мы станем великими художниками, потому что других художников не бывает. Нам рассказывали только о великих. И с нами тоже непременно должно произойти что-то великое.

Но вместо великого происходили табуретки. Нас учили быть нормальными художниками, ремесленниками — мастерами своего дела.

— Потерпи, пожалуйста. Нам надо пять лет собирать табуретки, чтобы в конце концов их правильно сломать, понимаешь? — повторяла я чью-то умную фразу.

Я же любила рисовать русалок на спинках стульев. Тебе очень нравились мои русалки. И одну из таких спинок ты повесил себе на стену.

Однажды мы пошли искать кафе, которое называлось «Счастье». Нашли. Сели и, вместо того чтобы смотреть в меню, начали изучать, как устроены спинки стульев, — они были в виде огромных корон. Когда подошел официант, мы спросили:

— Сколько стоит самое маленькое пирожное, вон то, зеленое, и чай?

Официант назвал нам сумму нашей стипендии. Мы сказали, что нам нужно еще подумать. Быстренько собрали вещи, закинули в рот по два кусочка тростникового сахара и побежали прочь от «Счастья».

— Много ли нужно бедному художнику? — спросила я, хрустя сахаром.

— На то он и бедный, что много, — ответил ты.

Ты был моим лучшим другом. Вернее, ты был единственным другом. А значит, лучшим. Я все время в кого-нибудь влюблялась и спрашивала тебя: «Что же делать?»

— Рисовать, — всегда говорил ты.

Но о своих влюбленностях ты никогда не распространялся. Единственное, что я о тебе знала точно, это то, что ты любишь современное искусство. И обожаешь, когда тебя не понимают. От непонимания ты приходил в восторг.

— Наверное, когда тебя не понимают, ты чувствуешь себя современным искусством.

Ты смеялся и падал с табуретки.

— Знаешь, мне кажется, я во власти бесов: чувствую себя гением.

— Нет, ты во власти искусствоведов.

Мы опять смеялись и падали с табуреток.

Мы мечтали с тобой увидеть друг друга в старости.

— Когда я вырасту…

Да, даже на четвертом курсе мы говорили эту фразу. Или:

— Знаешь, что дети сегодня сказали?..

Дети — это однокурсники.

А как-то раз, открывая дверь сантехнику, я произнесла:

— Никого из взрослых нет дома.

Сантехник понимающе кивнул.

Взрослая жизнь — это что-то после табуреток.

Взрослая жизнь — это после того, как ты дочитаешь «Обломова».

— Дочитал?

Мой вопрос повис в воздухе. Однажды ты исчез. Ты перестал отвечать на звонки и письма, перестал ходить в институт. Куда ты пропал? Почему? Так бывает только в кино. А мы не в кино. Мы в жизни.

Я искала тебя в институте, на наших мостах, улицах, где мы обычно ставили наши пленэрные табуретки, спрашивала у всех… Почему я не поехала к тебе домой? Потому что у меня был комплекс дамы с шубой.

Одна странная дама рассказала мне историю, как она не могла найти свою любимую шубу: перетрясла все на даче, вытряхнула все с антресолей… А шуба была рядом — в картонной коробке. Но она туда специально не заглядывала, потому что эта коробка была ее последней надеждой. Если в ней нет шубы, значит, ее нет нигде.

Так и с тобой. Я знала, что твой дом за чертой города. Но ноги туда не несли. А вдруг тебя там нет? За чертой была последняя надежда.

Прошло много лет. И пока я сидела на своей табуретке в ожидании тебя, я уже выросла. Когда рисуешь, не замечаешь, как растешь.