— Сюда захаживает очень впечатляющая публика правого толка, — сказала Иззи, — но самое лучшее, что здесь есть, — это блины.
В чайной стоял самовар. (Не самовар ли ее растревожил, напомнив о докторе Келлете? Если так, то это просто абсурд.)
Когда они допили чай, Иззи сказала:
— Посиди минутку, я схожу попудрю нос. Скажи, чтобы принесли счет, ладно?
Урсула терпеливо ждала ее возвращения, и вдруг на нее спикировал ужас, стремительный и хищный, как ястреб. Упреждающий страх какой-то неизвестной, но безмерной опасности вцепился в нее среди вежливого позвякивания чайной посуды. Урсула вскочила, опрокинув стул. Голова закружилась, перед глазами повисла пелена тумана. Как пыль после взрыва бомбы, подумала она, хотя никогда не попадала под бомбежку.
Ринувшись сквозь туман, Урсула выбралась из «Русской чайной» и сломя голову помчалась по Хэррингтон-роуд до угла Олд-Бромптон-роуд, а потом, не глядя, в Эджертон-Гарденз.
Здесь она уже бывала. Здесь она еще не бывала.
Нечто скрытое от глаз, маячившее за углом, неуловимое, ловило ее саму. Урсула была и охотницей и жертвой. Как лиса. Она не останавливалась, но вдруг споткнулась, упала и разбила нос. Боль была невыносимой. Хлынула кровь. Сидя на тротуаре, Урсула мучительно плакала. Ей казалось, рядом никого нет, но мужской голос у нее за спиной сказал:
— Ох ты, не повезло вам. Давайте помогу. Ваш бирюзовый шарфик весь в крови. Или правильнее сказать «цвета аквамарин»? Меня зовут Дерек, Дерек Олифант.
Голос был знакомый. Голос был незнакомый. Прошлое просачивалось в настоящее, словно где-то образовалась течь. Или это будущее просачивалось в прошлое? Каждая из этих возможностей оборачивалась кошмаром, как будто внутренний темный пейзаж Урсулы стал явным. Изнанка стала лицом. Порвалась дней связующая нить,{201} это уж точно.
Урсула кое-как поднялась на ноги, но не смела оглядеться. Превозмогая нестерпимую боль, она помчалась дальше, еще дальше. Оказавшись в Белгравии, она окончательно лишилась сил. Здесь тоже, подумалось ей. Здесь она тоже бывала. Она никогда здесь не бывала. Сдаюсь, сказала она себе. Я не знаю, что за мной гонится, но пусть оно меня забирает. Она опустилась коленями на тротуар и свернулась клубком. Лисица без норы.
Должно быть, она потеряла сознание, потому что открыла глаза в какой-то комнате с белоснежными стенами. За большим окном виднелся еще не опавший конский каштан. Повернув голову, она увидела доктора Келлета.
— У тебя перелом носа, — сказал доктор Келлет. — Мы решили, что тебя кто-то ударил.
— Нет, — сказала она. — Я просто упала.
— Тебя нашел некий викарий и отвез на такси в больницу Святого Георгия.
— А вы-то как здесь оказались?
— Мне позвонил твой отец, — сказал доктор Келлет. — Он не знал, к кому еще обратиться.
— Ничего не понимаю.
— Видишь ли, в больнице ты безостановочно кричала. Врачи решили, что с тобой произошло нечто ужасное.
— Но это же не больница Святого Георгия, правда?
— Нет, — мягко сказал он. — Это частная клиника. Покой, хорошее питание и все, что нужно. Красивый сад. Я считаю, красивый сад творит чудеса, ты со мной согласна?
— Время не циклично, — сказала она доктору Келлету. — Время — это… новые письмена поверх старых.
— Вот как, — сказал доктор Келлет. — Обидно.
— А воспоминания подчас оказываются в будущем.
— Ты многое повидала на своем веку, — сказал он. — Это нелегкий груз. Но твоя жизнь еще впереди. Надо жить.
Он отошел от дел и больше не практикует, объяснил доктор Келлет, а сюда приехал как рядовой посетитель.
В этом санатории она чувствовала себя пациенткой с легкой формой чахотки. Днем сидела на солнечной террасе и без конца читала книги, а санитары привозили ей на тележке еду и питье. Гуляла в саду, вежливо беседовала с терапевтами и психиатрами, болтала с другими пациентами (во всяком случае, на своем этаже; буйных держали под самой крышей, как миссис Рочестер{202}). У нее в палате всегда стояли свежие цветы и ваза с яблоками. Пребывание здесь обходится недешево, думала она.
— Это же, наверное, очень дорогое место, — сказала она Хью, когда он в очередной раз приехал ее навестить.
— Оплату взяла на себя Иззи, — ответил Хью. — Она сама настояла.
Доктор Келлет задумчиво раскурил пенковую трубку. Они устроились на террасе. Урсула подумала, что охотно провела бы здесь всю оставшуюся жизнь. В дивном равновесии.
— «Если у меня есть дар пророчества или мне доступны всякие тайны и всякое знание…» — начал доктор Келлет.
— «…или у меня такая вера, что я могу горы передвигать, а любви нет, — я ничто»,{203} — подхватила Урсула.
— Любовь по-латыни может обозначаться словом caritas. Да ты и сама, наверное, это знаешь.
— Я наделена caritas, — сказала Урсула. — Но почему вы цитируете Коринфян? Мне казалось, вы буддист.
— О нет, я ничто, — сказал доктор Келлет. — И одновременно — все, — добавил он (по мнению Урсулы, слишком лапидарно). — Только вот вопрос: в достатке ли у тебя?
— В достатке ли — чего? — Она утратила нить беседы, но доктор Келлет занялся своей трубкой и не ответил.
Как раз в это время подали чай, и разговор прервался.
— Шоколадный торт получается у них отменно, — сказал доктор Келлет.
— Поправила здоровье, медвежонок? — Хью бережно усаживал ее в «бентли» — он приехал за ней на машине.
— Да, — сказала она, — полностью.
— Вот и славно. Поедем домой. Дом без тебя — не дом.
Столько драгоценного времени потрачено впустую, зато теперь появился план, думала она в Лисьей Поляне, лежа в своей постели. Для осуществления этого плана, конечно, требовался снег. Серебряный заяц, танец зеленых листьев. И кое-что еще. Немецкий язык, а не латынь с древнегреческим, затем курсы стенографии и машинописи, не помешают и начатки эсперанто — на тот случай, если утопия сбудется. Вступить в местный стрелковый клуб, подать заявление на какую-нибудь конторскую должность, немного поработать, скопить денег — как заведено. Не привлекать к себе внимания, следовать совету отца, пока еще не высказанному: «Не высовывайся и не светись». А потом, когда она подготовится, ей вполне хватит средств, чтобы жить дальше, в самом сердце зверя, из которого нужно вырвать черную опухоль, что росла с каждым днем.
А в один прекрасный день она пройдет по Амалиенштрассе, остановится у фотоателье Гофмана, поглазеет на выставленные в витрине «кодаки», «лейки» и «фойхтлендеры», откроет дверь — и звон колокольчика сообщит о ее появлении девушке за прилавком, которая, вероятнее всего, скажет Guten Tag, gnädiges Fräulein или Grüss Gott, потому что в тридцатом году люди еще будут говорить Grüss Gott и Tschüss, а не рявкать при любом удобном случае: «Хайль Гитлер!», вскидывая руку в нелепом салюте.
А Урсула протянет ей допотопный ящичный фотоаппарат «брауни» и скажет: «У меня почему-то не получается зарядить пленку», на что бойкая семнадцатилетняя Ева ответит: «Разрешите, я посмотрю».
От этих благих помыслов заходилось сердце. Урсулу окружала неотвратимость. Сама она была и воительницей, и сверкающим копьем. Ее меч поблескивал во мраке ночи, пика света вспарывала темноту. В этот раз ошибок быть не должно.
Пока все спали и дом молчал, Урсула, выбравшись из кровати, залезла на стул у открытого мансардного окошка спальни.
Время пришло, подумала она. Где-то сочувственно пробили часы. Она вспомнила Тедди, мисс Вулф, Роланда и крошку Анджелу, а еще Нэнси и Сильви. Вспомнила доктора Келлета и Пиндара. «Стань собой, но прежде узнай, каков ты есть». Теперь Урсула знала, какова она есть. Урсула Бересфорд Тодд, свидетельница.
И она распахнула объятия при виде черной летучей мыши, и они полетели навстречу друг дружке и обнялись в воздухе, словно после долгой разлуки. Это любовь, подумала Урсула. А в ней без ученья нет и уменья.
Будьте доблестны
Декабрь 1930 года.
Урсула знала о Еве все. Знала ее увлечения: мода, косметика, сплетни. Знала, что Ева умеет кататься на лыжах и коньках, любит потанцевать. Урсула ходила с ней в «Оберполлингер», где подолгу разглядывала дорогие платья, а потом они вдвоем шли пить кофе со сливками или покупали себе мороженое в Английском саду и смотрели, как детвора кружится на карусели. Вместе с Евой и ее сестрой Гретль они ходили на каток. Брауны приглашали ее на ужин. «Твоя английская подруга очень мила», — говорила Еве ее мать, фрау Браун.
Урсула сказала им, что хочет подтянуть свой немецкий, дабы по возвращении домой заняться преподаванием. От такой перспективы Ева зевнула, изображая скуку.
Ева обожала фотографироваться, и Урсула беспрестанно щелкала ее своим «брауни», а потом они сообща вклеивали снимки в альбомы и восхищались изобретательными позами Евы. «Тебе бы в кино сниматься», — повторяла Урсула, и Ева наивно млела. Урсула поднахваталась сведений о знаменитостях — голливудских, английских и немецких, о новейших песнях и модных танцах. Будучи девушкой постарше, она опекала неоперившуюся младшую. Взяла ее под крыло, и Ева сильно привязалась к своей новой, такой утонченной подруге.
Конечно, Урсула знала, что Ева без ума от своего «человека в возрасте»: она смотрела на него преданными овечьими глазами, ходила за ним хвостом, безропотно ждала в углу ресторана или кафе, пока тот вел нескончаемые разговоры о политике. На эти сборища Ева стала брать с собой Урсулу — как-никак та была ее лучшей подругой. Еве требовалось одно: быть поближе к Гитлеру. И Урсуле требовалось то же самое.
И Урсула знала все про Берг и про бункер. И впрямь, она оказала этой фривольной девчонке большое одолжение тем, что вошла в ее жизнь.