Жизнь продленная — страница 1 из 77

Жизнь продленная

Повесть перваяУТРО ПОБЕДЫ

По утрам, в первый момент пробуждения, все казалось еще неустойчивым, неутвердившимся, странно зыбким. Неясно было даже, кончилась  о н а  или же на время затихла, обманно притаилась и только ждет удобного момента, чтобы снова сердито и резко напомнить о себе. Проснувшись, надо было еще хорошенько оглядеться, осознать реальность и длительность тишины, ощутить какое-то особое благополучие своего отдохнувшего, освобожденного от многолетних напряжений тела — и лишь после этого окончательно и радостно поверить: да, О н а  кончилась! О н а  кончилась, а я живу, существую, продолжаюсь и снова могу, как прежде, что-то загадывать на будущее. Загадывать и надеяться. Потому что жизнь теперь не будет больше отпускаться людям наподобие нормированного пайка, малыми порциями, от одной атаки до другой, а пойдет себе своим естественным приятным ходом. К ней снова вернулось самое драгоценное свойство ее — протяженность во времени. И как бы там ни сложилась завтра наша дальнейшая, будто заново обретенная судьба — хуже того, что было вчера, на войне, быть не может. Даже самому незадачливому и невезучему будет лучше. Отныне все и для всех будет только улучшаться. Так что:

— Здравствуй, здравствуй, жизнь продленная! Привет тебе! Привет — и спасибо.

День начинается привольно и плавно, без выстрелов и взрывов, без нервической торопливости, без крикливо-сердитых команд, но также и без унылого равнодушия хронической усталости, которое появляется в затяжных боях. Теперь и солнце всходит по-новому, и человек встает по-человечески. Всякий нынешний рассвет — как тихая неназойливая музыка. Или пробуждение ребенка. Или первый сигнал любви… Ты едва приоткрыл глаза, а утро, а жизнь уже улыбаются тебе и что-то шелестят-лепечут на скромном языке садовой листвы.

Привет, мол, и тебе, человек! Привет — и спасибо. За тишину спасибо…

Тебя еще раз ненадолго обволакивает усыпляющая утренняя дрема или то непонятное и необъяснимое, что называли в старину полузабытым словечком — нега. И возникает нечто божественное или женственное. И проступает сквозь всю эту невразумительность чей-то прекрасный образ — ясный и чуть туманный, как летнее утро, как видение и призыв. Плоть и дух в одно и то же время. Женщина и ангел. Дразнящая и чистая. Обнаженная и целомудренная.

Кто ты? Откуда ты и к кому?

Молчит.

Улыбается.

Удаляется.

И остается одна только бодрость свежего утра. Свежего — и уже с грустцой. Потому что во всей здешней благодати, даже в ароматах сирени и яблоневых цветов, даже в родственном жужжании залетевшего в комнату шмеля, сквозит непроходящий холодок чужбины. Потому что не здесь хотелось бы тебе пробудиться и не то увидеть, проснувшись.

Какая-то неподконтрольная, неподвластная разуму сила бросает тебя к окну, к проблеску чистой синевы, и чуть ли не выносит в неоглядный простор небес.

Сквозь дальнюю синюю синь пробивается ясная ясность.

Другие там, вдалеке, цветы, иное приволье, своя особая, светлая грусть…

Здравствуй, здравствуй, далекая Россия моя, здравствуй! Со сладкой болью в груди, с незваной утренней горчинкой в глазах тихо радуюсь я тебе отсюда. Здравствуй.

Играют, дробятся на солнце родные росы, поют петухи, розовато поблескивают вдали родные окна — те, что не оплавились в огне четырехлетнего пожара, дымят и гудят заводы — те, что не разбиты в пыль бомбежками и артиллерией, кипят белой пеной сады, до которых не дотянулись когти войны. Просыпаются к новой жизни только что засеянные поля. Стучат топоры. И звучит в отстоявшемся чистом воздухе нечто такое, что ни словом передать, ни сыграть на каком-нибудь инструменте пока что никому не дано. Где-то поют. Кто-то тихонько стонет. Кто-то с надеждой и болью зовет. А поверх всего уже гуляют над миром ветры новых перемен, пробиваются сквозь пласты нетленной эпохи нетерпеливые голоса новых поколений, прорываются к Земле немотные сигналы космических глубин, неведомо что в себе таящих, — и вихрятся, зреют в потоке дней новые-новые мысли.

Время как будто приостановилось, движение замерло на взлете.

Все приготовилось к небывалому.

Все насторожилось.

Все ждет и требует продолжения.

И привычно продолжается повседневное…

1

В какое время просыпался этот зеленый северонемецкий городок, который мы будем для простоты и прочих удобств именовать Гроссдорфом, — было неизвестно. Может — в шесть, может — в восемь, а может — и в девять часов утра. Оставшиеся в нем немцы жили теперь почти что бесшумно, а советские войска, которые остановились тут девятого мая, все еще продолжали спать по-праздничному долго. Привычная команда «Подъем!» хотя кое-где и подавалась, но с большим запозданием, и никаких ее последствий, в виде поспешных построений и маршировок, не наблюдалось. Просто дневальные кричали, как петухи, свое положенное кукареку, и на том все снова затихало. Люди продолжали спать. Разве что какой-нибудь слишком старательный или просто «шебутной» командир вскинется ни свет ни заря, торопливо, как по тревоге, оденется, выбежит на крыльцо или во двор дома, к еще не растопленной кухне, и начнет шуметь:

— Старшина! Дневальный!

— Слушаю вас, товарищ командир! — появится откуда-нибудь дневальный.

— Где это вы прохлаждаетесь? Почему люди не подняты?

— Так ведь еще рано, товарищ командир.

— Что значит рано?

— Так ведь победа, товарищ командир.

— Победа, говоришь? — переспросит командир. И на всякий случай погрозит пальцем: — Смотрите у меня!

Один такой беспокойный майор, по должности командир саперного батальона, по фамилии Теленков («Теленко́в, а не Телёнков!» — непременно поправлял он тех, кто ошибался), всю первую неделю после победы вскакивал вот так каждое божье утро, давал небольшой «разгон» дневальному и, громко зевнув, возвращался в свою просторную, о мягкой мебелью комнату. Там он опять раздевался, засовывал под стерильно белые пуховые подушки ремень с кобурой и нырял под одеяло, еще не совсем остывшее. И тогда его охватывало такое блаженство, какого он вроде бы и не помнил с самого детства. Даже во сне он продолжал сознавать, какие это приятные для человека минуты, и молил судьбу, чтобы она их продлила. Не очень-то откровенный со своими подчиненными, здесь он как-то в столовой поделился с ними: самый сладкий сон не после обеда, как считают некоторые, а перед завтраком… Но тут же спохватился и начал предупреждать:

— Только не будем, товарищи, размагничиваться! Солдат и в мирное время — на войне! Особенно за границей.

— Понятно, товарищ майор, — вполне серьезно отозвался на это заместитель комбата капитан Густов.

— На том стояли и стоять будут инженерные войска! — поддержал начальник штаба Дима Полонский, которого не всегда поймешь: серьезно он говорит или подшучивает.

Замполит батальона капитан Вербовой, который редко бывал несерьезным и не любил много разговаривать, понимающе и утвердительно кивнул.

А помощник комбата по материальному обеспечению старший лейтенант Роненсон склонил голову набок, развел руками и выразительно посмотрел на дверь, которая вела из столовой в кухню.

— Если говорить о бдительности, товарищ майор, то пора бы нам уже распрощаться с нашей фрау… — сказал он.

И увидел в ответ неприкрыто сердитые, даже угрожающие взгляды Полонского и Густова. Комбат же просто-напросто «не услышал» своего помощника. У майора замечалась иногда такая славная манера: он слушал подчиненного, прямо глядя в глаза, и в то же время как будто не видел и не слышал его. Это означало, что предложение или соображение подчиненного не принимается.

Роненсон не стал продолжать.

И вошла тем временем сама фрау Гертруда Винкель, кухарка, Слегка улыбающаяся, немного торжественная, в накрахмаленном передничке, она приступила к исполнению своего привычного утреннего ритуала — поочередно подходила к «господам офицерам» с левой стороны и неторопливо, с официантским изяществом наполняла их тарелки. Вообще все ее движения и перемещения по столовой отличались своеобразным изяществом и грациозностью. Возможно, была во всем этом и некоторая нарочитость, этакое кухонное щегольство «лучшей в мире» (читай — немецкой) домохозяйки, а может, и самое банальное желание показать себя с лучшей стороны и таким образом сохранить за собой сытное место.

Фрау Гертруда Винкель появилась у саперов в тот самый день девятого мая, когда они здесь остановились. Еще накануне они, вместе со всей своей Н-ской Славгородской стрелковой дивизией, на всех парах неслись вдоль побережья Балтийского моря в район севернее Берлина. Сильно задержавшись под Данцигом, где оставалась недобитая привисленская группировка немцев, славгородцы спешили хоть немного повоевать в «районе Берлина», чтобы потом можно было с гордостью называть этот район в своих рассказах о войне. Но в дороге их застала Победа. Был получен радиоприказ: «Остановиться!» На первом же перекрестке штаб дивизии, подчиненные ему спецподразделения, и саперный батальон в их числе, свернули в сторону и оказались в Гроссдорфе. Надо было праздновать Победу. А передовая группа саперов — штаб батальона и взвод инженерной разведки — оказалась без кухни: она застряла где-то в дороге.

Тогда-то и вступил в дом Гертруды Винкель долговязый русский солдат с пузатеньким автоматом. Фрау Винкель едва успела отослать на чердак, в тайничок, свою племянницу Кристину, чтобы она не попадалась на глаза.

— Вы Гертруда Винкель? — спросил солдат.

— Да, это я, — отвечала фрау Винкель, несколько задерживая продвижение солдата внутрь дома.

— Собирайтесь, — сказал солдат.

— Куда?

— Со мной.

Фрау Винкель остановилась, посмотрела на солдата. Ей вдруг подумалось, что парень этот из бывших «восточных рабочих», потому и разговаривает по-немецки. Значит, не остается ждать ничего хорошего.