ать вдвоем в пустой комнате оказалось как-то неловко — это было все равно что долго стоять обнявшись. И хорошо, и томительно. И хотелось бы продлить, и стыдновато… И самое удивительное — удивительность этого Густов поймет лишь впоследствии, — он здесь больше ни разу не вспомнил Элиду. Раньше она успевала остановить его еще до того, как он остановится перед какой-нибудь девушкой…
Пластинка еще не кончилась, когда он предложил посидеть. Это было неразумно, это означало лишить себя очень счастливых минут, но он теперь не мог быть во всем разумным. Что-то в его внутреннем мире вдруг резко и восторженно сдвинулось, что-то уже несло его над землей — и некогда было раздумывать, взвешивать, анализировать. Все проносилось быстро и безоглядно. Он еще не вполне понимал, что такое с ним сделалось, но чувствовал, что делается хорошее, радостное. И это не зависело от того, будут ли они продолжать танцевать или сядут к окну.
— Вам не понравилось? — спросила Зоя, останавливая патефон.
— Наоборот, — сказал он.
Они сели на диван.
Зоя смотрела на него с удивлением и ожиданием: что он скажет дальше?
— Вы на меня не сердитесь, не обижайтесь, — заговорил он, немного помолчав. — Я и сам не понимаю, что со мной такое… и я сейчас уеду… Но вы позволите приехать к вам завтра?
Зоя пожала плечами.
— Конечно, приезжайте… если захотите.
Она старалась выглядеть спокойной и говорить спокойным голосом, но тоже замечала, что это почему-то не получается. И причиной всему был этот неожиданный человек. Его заразительное волнение передавалось и ей, и она уже начинала догадываться, что это такое. Она еще не могла вполне поверить, что это возникает так быстро, чуть ли не в одно мгновение, и не понимала, почему же он так спешит уйти, если ему действительно хорошо здесь.
— Значит, до свиданья, Зоя! — продолжал Густов. — До завтра!
— На чем же вы поедете? Ваш мотоцикл еще не вернулся.
— Не все ли равно! Есть еще попутные машины.
Он выглядел почти радостным. Уходил — и радовался…
— Но почему вы так торопитесь? — все же спросила Зоя.
— Я боюсь, что вы подумаете обо мне плохо… если я останусь сейчас.
— У вас появились плохие мысли? — чуть игриво спросила Зоя.
— Нет, что вы! Они — хорошие. Они — самые лучшие… Они вот какие!
Он вдруг схватил ее руку и поцеловал — пожалуй, слишком порывисто и крепко, как руки, в общем-то, не целуют.
Потом быстро вышел.
Была какая-то не вполне осознанная, но властная необходимость уйти, и он ей повиновался.
26
— Ну, наконец-то! А то я не знал, что и подумать, хотел уже на розыски посылать… Где ты пропадал целые сутки?
— У Полонского задержался. Выпили немного…
— Ну ясно: друзья-приятели встретились! А я тут гадай — в гостях ты сидишь или где-нибудь в аварию попал. Еще хорошо, что никому не докладывал — дай, думаю, подожду до утра. Сам знаешь, как теперь строго…
Густов не оправдывался. Сидел с понимающим видом в кресле перед комбатовским столом и ждал окончания этой законной беседы. В то же время он чувствовал, что комбат нарочно растягивает ее и ведет исподволь какую-то свою подготовочку. Наверное, хочет послать на какое-то неприятное задание.
— Тут еще вот какое дело, — продолжал комбат. — Мне дали отпуск, так что тебе надо будет принять батальон.
— Вам дали? — поразился Густов.
— Мне, — отвечал Теленков. — А что ты так удивился?
— Вербовой говорил, что м н е обещали.
— И тебе дадут! — бодро, надежно заявил Теленков. — Мы же с тобой не можем уехать одновременно. Пока что дали мне… как семейному, я вернусь, и сразу начнем твой вопрос решать. Так что принимай батальон и жди меня. Приказ уже подписан.
Теперь он явно спешил закончить все объяснения и не зря упомянул о подписанном приказе, ибо после такого упоминания у военных людей сами собой прекращаются всякие обсуждения и даже обиды. Приказ-то подписан! Угрызений совести Теленков, естественно, не испытывал, хотя мысль об отпуске возникла у него именно тогда, когда Вербовой хлопотал за Густова. Он, конечно, перехватил эту мысль. Но ничего необычного и странного тут не видел. Он ведь и раньше, он всегда пользовался дельными подсказками и предложениями своих подчиненных. Подчиненные в принципе для того и существуют, чтобы придумывать и предлагать дельные соображения своим начальникам. Вполне закономерно, даже справедливо будет и то, что первым поедет не Густов, а сам комбат, первое лицо в батальоне, уже привыкшее все получать первым. Так что вот…
Недолго удивлялся всему этому и сам Густов, понимавший и уже принимавший своеобразную армейскую логику. Ему только трудно было уснуть в эту ночь, несмотря на то что и предыдущая была бессонной. Он снова привычно думал об Элиде, о себе — и все было печально и грустно. И эта неясная, беспокойная встреча с Зоей тоже представлялась теперь грустной.
Во сне он увидел себя ребенком, которого сильно обидели. Он забился под размытый речной берег, в густой ивняк, и горько, по-детски неуемно там плакал и никого не хотел видеть и слышать. Его звал какой-то малознакомый женский голос: «Коля, где ты? Коля, я тебя не вижу!» Но он не отзывался. Он даже наслаждался своей обидой и тем, что наказывал невниманием своих обидчиков. Он в этот момент согласился бы даже умереть, но, конечно, не навсегда, а так, чтобы только послушать сожаления и страдания всех, кто обижал его. Кажется, он даже просыпался среди ночи от этой жалости к себе, но, как видно, ненадолго. После этого он уже по-солдатски крепко заснул и проспал до самого завтрака. О том, что ему снилось, он помнил смутно, а вот решение утром принял совершенно отчетливое: «Надо съездить. Когда же и съездить, если не теперь».
Имелась в виду поездка в Гроссдорф, к Зое.
После завтрака он уселся в штабе батальона за стол комбата Теленкова и в первые минуты сознавал себя как бы не самим собой, а каким-то другим человеком. Наверно, и дела ему предстояли теперь несколько иные, более серьезные и значительные. Но какие же?
На столе под стеклом лежало знакомое расписание занятий, написанное уже не так красиво, как это бывало у Полонского, и в нем чередовались знакомые и подзабытые предметы: минно-подрывное дело, строевая подготовка, боевые стрельбы, политзанятия, банный день… Вспомнился наказ Теленкова — вынести за проволоку, то есть за пределы военного городка, склад ВВ, временно размещенный в блиндажике за гарнизонной баней… Надо будет побывать еще на занятиях нового командира взвода…
Нет, дела оставались, в общем-то, прежние.
Оставались сегодня — и останутся еще надолго.
Мы любим говорить: все проходит. Но в жизни бывает больше такого, что п р о д о л ж а е т с я. Все продолжается. Как сама жизнь…
Незаметно вошел начальник штаба — маленький, тихий, с небольшими, чуть подкрученными усиками, аккуратный, тщательный, но, по сравнению с Полонским, какой-то провинциальный. Он принес папку с приказами, директивами, инструкциями — со всем тем, что полагается читать комбату. По наполненности аккуратной трофейной папки с русской надписью: «На доклад» — Густов определил, что чтения хватит часа на полтора.
— Звонили из политотдела, — доложил еще начштаба, — и приказали всем офицерам быть на лекции.
— А что за тема? — спросил Густов, все приглядываясь и примеряясь к принесенным бумагам.
— Об итогах Потсдамской конференции.
— Это важно. Оповестите всех офицеров.
— Ясно, товарищ командир!
Еще вчера он обращался к Густову — «товарищ капитан», а сегодня уже по-своему подчеркивал новое его положение — «товарищ командир!».
Только вышел начальник штаба, вошел замполит Тихомолов, который в жизни Густова, кажется, должен был заменить Диму Полонского. В батальоне он уже освоился, и к нему привыкли, а солдаты даже полюбили его, потому что он часто сидел с ними по вечерам и слушал их рассказы о войне, о всяких саперных приключениях и трагедиях. Любил поговорить с ротными любомудрами, не стесняясь иногда вытащить в их присутствии свою неразлучную записную книжку… Один раз Густов остался на такой разговор и не заметил, как подошло время отбоя.
Вместе они вышли тогда на улицу и пошли по бетонной дорожке, обсаженной захиревшими перед осенью, приютски жалкими кустиками. Редкие электрические лампочки на столбах светили тускло — были блокированы густой материей ночи. Сквозь ту же материю проталкивались и двое людей, две маленькие частицы материального мира и человеческого сообщества. Они продолжали говорить о том же, о чем говорили в казарме: что такое человеческая единица в огромном мире? Не есть ли человек своеобразный мыслящий кролик, над которым жизнь проделывает свои жестокие опыты? Всем была болезненно памятна война, когда отдельная человеческая жизнь даже не просматривалась в общем движении вооруженных, озлобленных, изощренных в убийстве, воюющих не на жизнь, а на смерть миллионных армий.
Тихомолов доказывал, что весь материальный мир есть хорошо организованная система взаимодействующих частиц и что человеческое общество организуется и живет примерно по такому же принципу. У каждого человека — свое место в общем круговращении. И у каждого народа свое место, свой долг, своя мера ответственности…
Они прошли тогда чуть ли не весь военный поселок, а потом вдруг оба остановились, прислушались. Где-то далеко, в глубине ночи, прогудел русский паровоз. Прогудел басовито и мощно, не в пример немецким и польским визгливым паровозикам, — и это оказалось такой музыкой, которую хотелось бы слушать и слушать. Для того и остановились Тихомолов и Густов, чтобы подождать повторения этой далекой и родной музыки.
Но вокруг было тихо, привычно грустно, а теперь еще стало и беспокойно. В груди что-то дрожало и томилось.
Не сама ли война дотлевала там, в тишине?
Или это беспокоило людей, входя в них, незнакомое Будущее?..
Густов сказал Тихомолову насчет лекции о Потсдаме, Тихомолов спросил Густова, знает ли он сержанта Лабутенкова.