Жизнь продленная — страница 27 из 77

В один раскаленный денек, после обеда, одновременно вышли на дорогу к станции сапер Тихомолов и коллектор Лена, которая тащила рюкзак с пробами. Глеб не мог смотреть, как она изнывает под своей ношей, и почти силой отобрал мешок. Но после того Лене стало жаль капитана, который был в гимнастерке и сапогах, и она предложила нести мешок вместе — за две лямки. Глеб мужественно сопротивлялся. Только перед самой станцией, когда оставалось уже не больше полукилометра, он согласился. Посоветовал идти не в ногу — так легче нести общую ношу. И Лена начала приноравливаться, невольно сбиваясь с ноги. Чем больше старалась, тем хуже получалось. Потом начала вдруг смеяться. Уже был слышен глуховатый топот чугунных колес — как будто по размягченным жарою рельсам, надо было бежать, чтобы поспеть на поезд, а она все смеялась и не могла остановиться.

— Ну, знаете, с вами иметь дело… — сказал Глеб в вагоне, когда они сели рядышком у окна.

— А вас и не просили, — сразу перестала смеяться Лена.

Но вскоре она задремала, доверчиво приткнувшись к его плечу и тем вызвав в сердце «закоренелого холостяка» непонятное чувство благодарности и чуть ли не счастья. Он потом рассказывал, что волосы ее пахли степью, солнцем и… радостью.

В Симферополе, расставаясь, они уговорились встретиться — и на второй день встретились.

Потом еще раз.

И дальше вот что стало происходить: еще издали завидев Глеба, Лена начинала улыбаться. Она, правда, пыталась бороться с этой своей самозарождающейся улыбкой — хмурила брови, поджимала губы, — но ничего из этого не выходило. Брови «играли», губы капризничала, а глаза светились, как в самую ясную погоду.

— Ну чего ты такой смешной! — говорила она, подбегая к Глебу.

А он долго не понимал, в чем тут дело, порой даже обижался и огорчался, думая, что он и в самом деле почему-то смешон ей. Только перед дорогой он наконец-то сообразил: она же просто радуется встрече! Сообразил и возликовал.

И вот они ехали вместе. На узенькой для двоих железной койке, приткнувшейся в углу вагона, слева от двери. Здесь они спали, ела, шептались под гул колес, вспоминали и мечтали.

Эшелон продвигался на восток медленно, пропуская вперед нетерпеливые пассажирские поезда и важные «грузовики» с лесом, углем, нефтью, всюду срочно необходимыми. В эти годы повсеместно что-нибудь зачиналось, разведывалось, закладывалось, и воинский эшелон, еще три года назад имевший приоритет перед всеми другими, сегодня то и дело оказывался оттесненным. Но иногда по ночам он все же получал неожиданную «зеленую улицу» и тогда уж несся, как в старые военные времена. Только вагоны в нем были теперь почти не загружены, и они бежали по рельсам буквально вскачь, сильно мотаясь из стороны в сторону и грозя сорваться под откос. Казалось, состав низвергается в нескончаемый беспросветно черный тоннель, и туда же, головами вперед, летят ничего не ведающие сонные люди. Казалось, пробегают последние предкатастрофные минуты и вот-вот впереди что-нибудь заскрежещет, рухнет, взорвется…

Лена обычно засыпала первой и, наверно, не испытывала этих страхов, а Глеб и засыпал позже, и среди ночи вдруг просыпался, тревожась не за себя. Он тогда лежал некоторое время с открытыми, ничего в темноте не видящими глазами и думал об этой дороге, о доверчиво спавшей рядом жене, о себе, как будто переродившемся после женитьбы, о будущем для них двоих. Ему бывало от этих дум то гордо-радостно, то непонятно грустно.

Как-то ночью особенно растревожило его одно подзабытое воспоминание. О дорожной катастрофе. Это было в самом начале сорок шестого года, когда дивизию перебрасывали из Германии на родину, в Советский Союз. В одном перегоне от города Алленштайн эшелон со штабом дивизии и саперами остановился на маленькой станции. Среди ночи в него врезался на полном ходу тяжелый грузовой состав. «Грузовику» было дано прохождение через эту станцию без остановки, а входная стрелка оказалась переведенной на тот запасной путь, где стоял воинский эшелон. Паровоз разбил, смял, сбросил с рельсов десять вагонов. В девяти были лошади и коровы дивизионной АХЧ, в десятом, хвостовом, ехал комендантский взвод.

Глеб проснулся тогда от сильного удара о стенку вагона и весь оказался как бы смятым в комок. Где-то что-то гудело. Когда со знакомым скрежетом отодвинулась вагонная дверь, образовался розоватый просвет.

— В хвосте — пожар! — услышал Глеб голос комбата Николая Густова. — Подъем!

Как он одевался, как находил сапоги и обувался, Глеб почти не помнил — все это делалось в тревожной, аварийной заведенности. Прыжок из вагона на землю отозвался тупой болью в ушибленном еще раньше колене, и это несколько протрезвило. Из соседних вагонов тоже выскакивали саперы, и комбат Густов уже командовал:

— Захватить топоры и лопаты! Тушить огонь песком!

— Носилки! Нужны носилки! — кричали от последнего вагона, опрокинутого, разваленного. Там ходили и ползали полуодетые люди, вытаскивая пострадавших из-под досок и по доскам же спуская их вниз. На рубахах и кальсонах у многих была кровь… Когда Глеб подбежал к этому изломанному вагону, ему на руки передали сверху безжизненно обвисшего, будто без позвоночника, солдата. Держать его было неловко и тяжело, положить не на что, и так он стоял, немного отойдя от огня, с человеком на руках, пока не подскочила к нему санитарка.

— Товарищ капитан, опускайте, опускайте!

— На что опускать? На голую землю?

— Я сейчас что-нибудь…

Она принесла чью-то шинель, расстелила на земле. Она была в неподпоясанной и в незастегнутой гимнастерке, в сапогах на босу ногу — и все это почему-то отпечаталось в памяти. Нагнувшись над солдатом, она сказала:

— Нет пульса.

Потом рядом положили еще двоих, тоже мертвых и изуродованных.

Раненые перевязывали друг друга и возбужденно, как после боя, матерились.

Из других разбитых вагонов люди пытались вывести или вытащить коров и лошадей, и оказалось, что большинство животных уцелело. На всю жизнь запомнилась Глебу лошадь, зажатая между двумя вагонами. Она перебирала не достающими до земли ногами и смотрела на людей с грустным удивлением: зачем это вы меня так?.. Раненые коровы мычали, как будто хотели доиться.

Подошла группа работников контрразведки, уже побывавшая на станции. Никого там контрразведчики не застали — ни дежурного, ни стрелочника, ни сторожа. Никого! Думай, что хочешь… Кто-то говорил, что это дело рук диверсантов из Армии Крайовой, кто-то предлагал устроить облаву, прочесать местность. А рядом с зарывшимся в землю паровозом стоял бледный в красных отсветах пожара машинист-немец и всем пытался объяснить, что он не виноват, что ему дан был проход через станцию без остановки. Он так и ехал. Когда увидел впереди красный хвостовой фонарь эшелона, то понял, что катастрофы не избежать, но все же успел дать аварийный тормоз, — и вот посмотрите: паровоз сбило с рельсов, и он зарылся в землю… «Я сделал все, что мог… Я не виноват…»

На рассвете приехали поляки из Алленштайна, назвавшие себя представителями польской администрации, и обещали во всем разобраться, разыскать виновных. Здесь была теперь территория Народной Польши.

— Смотрите, кто-то потерял ложку, — показал один из приехавших.

— Здесь люди ни за что головы потеряли.

— Так, так, — согласился поляк…

Утром саперы сколотили из неструганых досок три гроба. Комендант штаба, оставшийся без комендантского взвода, попросил саперов выделить почетный караул. Скатили с платформы старый, прошедший войну «ЗИС», поставили гробы в кузов, и потянулась к станционному кладбищу непривычная для фронтовиков огромная похоронная процессия, с похоронной тягучей музыкой, с кумачом на гробах.

Люди в эскорте скупо переговаривались:

— Войну ребята прошли, живы остались…

— Радовались, что домой едут…

— Дома-то как ждут их!..

— А придет похоронка…

Проходили мимо поселка. Осторожно, робко, как бы сознавая какую-то вину за все случившееся, выходили к дороге женщины с ребятишками. Жались друг к дружке. Стояли молчаливые…


— Глебушка, ты что? — вдруг проснулась и сразу забеспокоилась Лена.

— Ничего, сплю.

— Нет, не спишь. Я почувствовала, что ты проснулся и тебе почему-то нехорошо.

— Рука замлела.

— Ой, это я ее отлежала! Ну дай я ее поцелую.

— Спи!

— Да я как-то сразу вся выспалась… Это так быстро едем? Даже страшно делается.

— Ничего страшного, рельсы прямые и железные.

— Так об железо-то еще больнее.

— Прекратить панику!

— Слушаюсь. Есть… А мне знаешь что снилось сейчас? Как будто мы плывем с тобой на лодке через севастопольскую бухту, и я смотрю в воду. Там темно-темно, только один какой-то лучик бегает, и водоросли шевелятся. Большие, страшные… Я отшатнулась от воды, лодка заколыхалась, и ты мне сердито погрозил пальцем — ой, как сердито!.. Неужели ты сердился на меня сейчас? Ну, скажи честно-честно.

— Я еще не умею на тебя сердиться.

— И не учись, не надо!

— А ты не старайся научить меня.

— Ладно. Есть…

Она уже по-всегдашнему уютно устраивалась на его плече, потесней придвигаясь к нему и попутно бормоча, что надо бы одеться хоть немножко, а то, не дай бог, случится что-нибудь с поездом и будешь бегать среди людей в таком виде. Надо бы — и лень…

А поезд все грохотал и грохотал, низвергаясь в нескончаемый тоннель сибирской ночи, заглушая своим шумным движением все шепоты и шорохи во всех вагонных углах.

В каждом вагоне четыре угла, в каждом углу семья…

4

Еще перед отъездом из Симферополя Глеб купил общую тетрадь и предложил Лене вести в дороге совместный дневник. Ей это сразу понравилось, как нравилась любая игра. «Чур, я первая!» — провозгласила она и засела за работу. Сидела долго. Вырывала и выбрасывала листы, терзая сердце экономного, неравнодушного к бумаге Глеба, потом отдала тетрадку ему.

— Пиши лучше один. У меня это много времени отнимает.

Первая запись в тетрадке была такой: