Петропавловская бухта — чудесна. Укрытая со всех сторон сопками, имеющая узкие ворота в одну сотую всей окружности, она спокойна, как озеро. По берегам, у подножия сопок, расположился Петропавловск со своими белыми крышами, серыми, желтыми и беленькими домиками. Над домами, по склонам сопок — огороды.
На берег нас не пускают и не собираются пускать. Впрочем, нам и сходить незачем. Были бы деньги — другое дело.
18 октября
В е л и к и й о к е а н
Вопреки морской традиции, вышли в море в понедельник. Тошнотворная зыбь. В небе вокруг луны — морозный (или штормовой) ободок. Уже сразу за Тремя Братьями (три скалы на выходе из Петропавловской бухты) многие женщины слегли.
Петропавловск — вполне приличное жилое место. Есть даже театр и очень оригинальный парк культуры и отдыха — на склоне горы. Все три дня, пока мы стояли, была прекрасная погода.
19 октября
Уже разыгрался настоящий шторм с дождем. Хлещет через борт волна. Барометр продолжает падать, и, как видно, на этот раз нам придется пережить крупный шторм (ожидается к вечеру).
На палубе очень неприютно. Сечет дождь. Воют напряженные до предела ванты и сама мачта. Пароход переваливается с волны на волну, а навстречу бегут все новые и новые волны — даже не бегут, а дыбятся одна за другой. Безумствует ветер, шипит пена на гребнях волн, и все кругом — серое, зловеще серое. Серые с барашками волны, серый горизонт. Серо в душе. Неспокойное небо все равно как в дыму; этот дым клубится и движется.
Женщины лежат пластом и время от времени стонут и мучаются от морской болезни. Мужчины многие держатся, хотя большинство тоже лежит на нарах. Стало свободнее в проходах. Неугомонные преферансисты ищут места, где бы сыграть.
Ветер все плотнее, волна растет, качка — теперь уже и бортовая — усиливается. Быть шторму крепкому… А в соседнем углу, за конструкциями нар, вдруг заработал патефон:
Надо мной облака,
Словно крылья лебединые…
Человек — это что-то удивительное!
14 часов
Шторм все усиливается, а барометр продолжает падать.
16 час. 20 мин.
Волны перекатываются через палубу и захлестывают люк, выплескиваются на наш внутренний трап, ведущий из твиндека на палубу. А здесь у нас катается по полу разная посуда — бутылки, банки. Женщины стонут. Моя бедная великомученица страдает страшно. Угрожающе скрипят нары, однажды уже пытавшиеся рухнуть, плачут дети, распространяется сильная вонь. Мигает, а то и вовсе гаснет свет. Машины работают, кажется, только на то, чтобы держать корабль по курсу и чтобы его не сносило назад. В воздухе ощущение какой-то неминуемой и, может быть, совсем близкой трагедии.
А на палубе собрались какие-то жеребцы и весело ржут, когда у кого-нибудь унесет в море фуражку или кто-то упадет, сбитый волной. По палубе катаются сорванные бочки. Не попадись! Волны выше парохода, сила ветра не имеет определения. Страшно. Величественно страшно.
19 часов
К вечеру убрались даже те жеребцы. Волны уже запросто гуляли по палубе, но выпадали и промежутки между ними, когда можно было постоять у борта и подышать свежим воздухом… Если бы воздух можно было переносить с собой — я отнес бы его моей великомученице. Она теперь уже ничего не просит и ничего не ест.
Из нашего твиндека вслед за мной выбрался на палубу уже знакомый мне человек в темном и толстом, домашней вязки, свитере. Качается, хватается за что попало, но глаза веселые, ровно как пьяные.
— Смотри, капитан! — орет мне. — Запоминай! Десятая симфония Чайковского!
Но вот наш «Чайковский» ложится на новую волну, гребень с шипением рушится на палубу. Вой, грохот. Палуба падает в обратную сторону, а человек бежит к двери в твиндек, уже совершенно мокрый.
— Запоминай, капитан! Вот оно, море!
Вместе с ним мы кубарем катимся, подталкивая друг друга, по лестнице вниз, в наш вонючий твиндек, оба мокрые и холодные, потом смотрим друг на друга… и улыбаемся.
Что тут можно еще придумать?
Лестница свободна, в такие часы по ней почти никто не ходит, и мы плотно садимся на нижней ступеньке, чтобы стекла с нас вода.
— Вы впервой? — спрашивает человек в свитере.
— А вы? — спрашиваю я.
— Во второй раз еду. Нынче решил: все, конец, пора на Большую землю возвращаться! Прожил дома лето…
— И обратно?
— Обратно.
— Сколько же вы т а м прожили?
— Восемь лет.
— И в войну тоже? — не удержался я.
— Тоже. Не отпускали на фронт, — тут же оправдался человек. — Пушнина!
— То есть золото?
— Именно!
— Извините, а что вас теперь туда тянет?
— Так ведь… черт его знает — что! Привык, наверно. А может, еще и от трудностей отвык… У нас, на Орловщине, трудно живут.
«От трудностей — на Чукотку?» — чуть было не спросил я его. Но почему-то постеснялся. Вдруг угадал бы…
12
После тяжелой штормовой ночи Тихомолов вышел на палубу — и оказался словно бы в горах. Огромные, металлически-тусклые живые горы ходили, дыбились на всем видимом пространстве, шумно и старательно куда-то перекатываясь. Они шли гряда за грядой, то упруго выталкивая пароход на самый верх пенистого гребня, то низвергая его в глубокую страшноватую ложбину, и падение длилось, кажется, дольше, опаснее, чем подъем… Завершалось падение, и начиналось новое вознесение наверх, на высшую точку, когда в душе человека наступает мимолетное ощущение грандиозного восторга и необъяснимого торжества. Но только мимолетное, к сожалению. Потому что с верхней точки нет другого пути, кроме как снова вниз, в водяное междугорье.
Словно толкаемый кем-то в спину, Глеб перебежал по наклонившейся палубе к борту и сильно вцепился руками в холодное мокрое железо. Смотрел на горы-волны и прыгающую вверх-вниз коричневую полоску морщинистого камчатского берега. Ни о чем определенном не думалось. Просто созерцал эту ужасающую красоту, почти радуясь своей причастности ко всему видимому и происходящему и даже испытывая какое-то удивительное и странное ощущение своей слитности с этой чуждой и злобной стихией. Все здесь было подвижно, беспокойно — и в океане, и в душе, все здесь трудно объяснялось словами, вливаясь, как музыка, напрямую в душу, — и все было огромно. Само беспокойство и тревоги человеческие приобретали здесь какую-то масштабность и величие, когда человек просто не способен мельтешить или дрожать от страха. Диковатый восторг, отважная готовность рождаются в нем от всей этой грандиозности. Тут уж если и погибать, то не в молении, не в боязливой дрожи, а в том последнем надчеловеческом возвышении, которое хорошо знакомо всем ходившим в атаку, в том подчинении высшему благородству, когда человек не раздумывая уступает другому свое место в спасательной шлюпке. Не женщине или ребенку, что определено древними законами истинного мужества, а просто другому человеку, оставшемуся без места…
Глеб обрадовался, когда увидел на пустой мокрой палубе еще одного человека — вчерашнего своего знакомого, на котором поверх темного свитера была сегодня еще и фуфайка. Он пробирался с носа парохода, его опасно кидало из стороны в сторону, однако бывалый полярник всякий раз успевал вовремя ухватиться за леера фальшборта или оттолкнуться от железа надстроек, чтобы не удариться головой. Глеб еще издали начал улыбаться ему, но человек в свитере или не видел этого, или ему было не до улыбки.
— Кажется, наступает финал! — крикнул он издали.
— Не понял! — криком же отозвался Глеб.
— Финал Десятой симфонии!
— Что-то случилось?
— А ты прислушайся… — Человек кивнул на корму.
Глеб слышал все, что здесь гудело и стонало, с той самой минуты, как вылез из твиндека. Басовито и ровно, на одной и той же ноте, выл штормовой ветер. Гудело, пожалуй, все железо корабля, отзываясь на громоподобные удары волн. Тянул свою нудную песню расчехлившийся ствол самоходной пушки. Все тут гудело и выло. И все-таки какого-то привычного, всегдашнего шума действительно недоставало. Не было слышно рабочего гула машин и сверлящей работы винтов за кормой, не чувствовалось ритмичного, «рабочего» дрожания палубы…
— Стоим? — спросил Глеб и довольно рискованно свесился через борт, чтобы увидеть белый пенящийся шнурок, что обычно бежал вдоль борта и по которому определяли даже скорость движения.
Шнурка не было. Пароход стоял.
— Понимаешь, что это такое? — проговорил человек в свитере уже нормальным голосом. — Нас несет на берег, а судно без машины неуправляемо.
— Может, они почему-то выключили?
— Я был у капитана. Он крутил-вертел, а потом все-таки признался: авария в машине. И очень серьезная. Он подал SOS…
Человек смотрел на камчатский берег, сильно изрезанный, напоминающий заржавленное рифленое железо. Туда же стал смотреть и Глеб. И ему вдруг стало казаться, что расстояние между скалистым берегом и пароходом заметно, прямо на глазах уменьшается и зубчатая ржавая гряда увеличивается в размерах.
— Шторм достиг десяти баллов, — продолжал свои драматические сообщения человек в свитере.
Глеб кивнул головой, с острой жалостью подумав о Лене и сознавая свою вину перед нею, потому что из-за него отправилась она в эту дорогу и мучается теперь в грязном твиндеке. А если случится то, что предсказывает этот человек…
— Только ты смотри — никому! — предупредил человек. — А то начнется паника и черт знает что.
— Ясно, ясно.
— Держись, капитан! — поднял человек руку с растопыренными пальцами и побежал к лестнице в трюм. Оттуда он обернулся, в глазах его промелькнуло что-то вчерашнее, шальное, что-то рожденное той Десятой симфонией, которую услышал он тогда в натужном пении стальных, в палец толщиной, струн, протянутых над палубой от мачты к мачте…
Человек скрылся в твиндеке как раз в тот момент, когда через палубу перекатилась волна, сильно прижавшая Глеба к бортовому железу, а затем чуть было не перекинувшая его через борт в море.