— Кто?
— Я не знаю. Их тысячи тысяч…
Глеб тоже подошел к окну и действительно увидел там, за двойными стеклами, в тусклом гудящем мире, нескончаемую череду каких-то быстрых, согбенных теней, полыхающих, как огонь на буйном ветру, несущихся в одном направлении, с одной и той же скоростью, в одном и том же заданном ритме, без ускорений и замедлений, — все неуловимо одинаковые, похожие на каких-то древних завоевателей в башлыках и накидках. Бесплотные, состоящие лишь из косяков мелкого, гонимого ураганом снега, они в то же время обладали какой-то странной телесностью, и, когда хлестали своими жесткими плащами по стеклам, невольно хотелось отпрянуть от окна. Но и хотелось почему-то смотреть и смотреть на эти полчища, которым не было ни конца, ни счета. Их нескончаемый бег завораживал. И вот уже в самом деле возникало ощущение, что это ты сам неостановимо несешься куда-то вместе со своим домом, и не дай боже налететь на какую-нибудь сопку, которыми заставлен тут весь горизонт.
— Видишь теперь? — спросила Лена почему-то шепотом.
— Вижу, — сказал Глеб. — Какая-то мощная мистика… Но тебе уже достаточно. Ныряй под одеяло, а то закоченеешь.
Он опрокинул ее на подушки, закутал в одеяло, — дескать, лежи пока! А сам начал снимать с окна шинельный отрез и обнаружил на подоконнике небольшие аккуратные сугробики из тончайшей снежной муки. Задумался. И вдруг услышал, как Лена неудержимо хохочет за его спиной.
— Ты что это? — спросил он, не оборачиваясь.
— А чего ты такой смешной?
Он повернулся. Вспомнил этот подзабытый, давно не повторявшийся вопросик. Вспомнил свою веселую загорелую крымскую девушку, ее самозарождающуюся улыбку издали, улыбку навстречу ему, — вспомнил и тоже начал степенно, негромко подхохатывать. И было такое мгновение, когда в холодной, насквозь продутой пургою комнатке повеяло чем-то воистину южным и сине-голубым. Может быть, все это возникло и отразилось в отдохнувших, развеселившихся глазах Лены, может, набежало вместе с первой волной тепла от быстро нагревающейся печки, а может, просто отозвалось в сердце как прощальный отзвук недавней доброй поры, но было такое мгновение, такое солнечное дуновение, — и прекрасным было оно!
— Ну что ж, будем жить дальше…
18
А я все вспоминаю дороги своей молодости.
Многое изменилось с той поры и во всем мире, и во мне самом, другие наступили времена, с несколько иными понятиями (человечество повзрослело!), с иными скоростями, измерениями. Тот путь, который мы так трудно одолевали несколько недель, теперь можно пролететь меньше чем за сутки. И я летал уже, и смотрел новую Чукотку, совсем не похожую по жизни своей на тогдашнюю.
Столько лет, столько перемен.
Столько всего прошло-пролетело.
Но я еще и сегодня, бывает, слышу, как тараторят под моей теперешней, почти что оседлой жизнью давние те колеса. И вновь проплывают перед глазами, небыстро сменяя друг друга, тихое приволье российских полей, приветливая дикость Урала, нескончаемое зеленое царство тайги, чистейшее в мире море-озеро по имени Байкал… Потом на смену колесам приходят гребные винты, под ногами дрожит напряженная железная палуба, а вокруг, куда ни глянешь, — колышется, беспокоится бесконечная вода. Из нее вдруг высовывается каменная кочка, вырастает в дикий каменный остров, обмотанный белым шарфом тумана… медленно поворачивается, показывая темно-каменную угрюмость другой своей стороны… остается позади… И опять ничего, кроме моря, кроме ночи, кроме шторма, от которого океан превращается в подвижные водяные хребты и несется, несется невесть куда… Я и сегодня отчетливо слышу нескончаемую свирепую симфонию окаянного океанского шторма, ощущаю задиристый захлест волны, обвалившейся на палубу и на меня, — и снова чувствую себя молодым. Она словно бы воскресает от всего этого — моя прошедшая в дорогах молодость. Она светло улыбается мне издали, подобно обознавшейся юной женщине, принявшей меня за другого.
Пусть она обозналась.
Пусть она поймет это уже через минуту.
Но от одного ее взгляда, от одной ее улыбки ко мне многое возвращается. И гордость за прожитое, и многие тогдашние радости. Соль на губах. Счастье в груди.
Временами я безмолвно молю судьбу: дай мне снова вдохнуть того ветра, дай причаститься той святости и той океанической мощи, которая вздымала нас тогда на свои восторгом пахнущие вершины! Может, они были и вершинами духа?..
Дороги нашего поколения, начиная с самой главной, по имени Война, не баловали нас легкостью продвижения. Случались остановки, заминки, временные отступления. В самые опасные минуты появлялись визгливые паникеры; у них у всех один и тот же голос, хотя в разное время они кричат разные слова… В какие-то сумрачные минуты нас самих одолевали сомнения и соблазны: не лучше ли вернуться назад? Не пора ли сделать остановку? Не стоит ли переждать шторм?
Но всякая начатая дорога имеет свою несдержимую инерцию, свои законы. Едва успев отъехать от дома, еще оглядываясь назад и вроде бы сожалея об оставленном, ты уже чувствуешь на себе воздействие иных притяжений, ускорительно влекущих тебя вперед. Мы шли, а дороги, вместе со всеми ухабами и рытвинами, оставались позади, и впереди открывалось новое и новое.
Каждая дорога уводит нас от прошлого к будущему.
В направленном, осмысленном движении формируемся, утверждаемся и мы сами.
Только в движении и в деяниях рождается личность.
Уклонись мы в свое время от наших смертельно опасных маршрутов — и еще неизвестно, что получилось бы из нас в итоге. Мы, конечно, страдали, мучились, голодали. Но я не помню, чтобы мы были жалкими — даже в сорок первом году. Жалок тот, кто в тяжелый смертный час сворачивал на благоустроенную обочинку, пережидал всеобщую беду в личном благополучии, а сегодня пытается достойно улыбаться на наших Праздниках Победы. Как ему, бедняге, приходится ерзать внутри своей хорошо сохранившейся шкуры, чтобы все-таки выглядеть причастным к другими добытой славе!
Впрочем, не о нем речь. А ну его…
Речь — о тех, что прошли свой положенный путь не уклоняясь, не хитря и оставили после себя победы, дороги, морские порты, аэродромы. Еще они оставили пример неуступчивого движения, и по их законам сегодня так же идут, только быстрее и успешнее, их сыновья. Те, что ездили вместе с отцами по делам эпохи в самые отдаленные края, рождались в дорогах и, даже еще не родившись, были уже в пути.
Дороги пройдены — дороги продолжаются.
Вперед, в путь, душа!
Повесть третьяБЕЛАЯ ВЕСНА
1
Ранней чукотской весной здесь происходили с некоторыми новичками странные вещи. Идет, идет человек по звонкому белому насту, любуется раздольем снегов, радуется этой яркой весне света, потом вдруг приостанавливается и трясет головой. На снегу под ногами и далеко впереди, вплоть до самого горизонта, ему мерещатся несметные полчища крупных муравьев. Они бегают даже по чистому светло-голубому, какое бывает только в апреле, небу. Человек закрывает глаза руками, трет их, почти реально ощущая под веками сухой острый песок, затем осторожно пробует снова взглянуть на мир.
Мир чист и светел.
Немного постояв и подивившись, человек идет дальше.
Но лучше бы он поспешил вернуться домой! Потому что и эти бестелесные муравьи, и этот песок в глазах — первое серьезное предупреждение, сигнал подступающей опасности…
Как-то в апреле вернулся с задания ослепшим командир инженерно-саперного батальона майор Густов. Хотя он уже слыхал, что снежная слепота через несколько дней проходит бесследно, все-таки всерьез испугался. Да и кто бы тут не испугался, оказавшись среди бела дня в непроницаемо густой темноте? Это была не привычная темнота ночи, когда человек хоть что-нибудь да видит и, во всяком случае, не перестает оставаться зрячим. Нет, эта темнота была совсем другой, совершенно одинаковой и в дневное, и в ночное время, и на улице, и в помещении. Она словно бы обжимала тебя со всех сторон, вязала по рукам и ногам. Тебе и шагнуть боязно, и стоять страшно. Ты испуганно останавливаешься, на что-то наткнувшись, и не можешь идти дальше, если ничего не нащупываешь перед собой. Тебе мерещатся какие-то провалы и пропасти под ногами, и растет-разрастается главный, однажды возникший страх: а вдруг все это так и останется? Тысячу раз у тысячи людей зрение в таких ситуациях благополучно возвращалось, а тут возьмет и не вернется. Одинаковой болезнью все люди болеют по-разному. Особенно люди, которые чаще других подвергаются жизненным невзгодам…
В санчасти Густову сделали плотную повязку на глаза и велели не снимать ее три дня. Оставляли полежать в своем небольшом стационаре, но Густов попросился домой, где было все-таки поуютней. Он жил в небольшой холостяцкой квартире вместе с хозяйственным начальником клуба Чернявским, у них там был довольно налаженный быт, а главное — все свое, все привычное. Оба майоры, оба Николаи, оба бессемейные, они неплохо обвыклись друг с другом и уже называли свое жилище домом. Вместе питались в военторговской столовке, вместе ходили смотреть кино — даже в пургу не пропускали ни одного сеанса. Вывернув наружу карманы полушубков, чтобы не набился снег, они бежали, задыхаясь от плотного ветра, к широкому приземистому зданию в надежде побыть полтора-два часа в ином, более ласковом мире…
Увидев Густова с повязкой на глазах, Чернявский неподдельно испугался:
— Что с тобой?
— Снежная слепота, говорят.
— Ну, так это пройдет! — быстро успокоился Чернявский. — Это случается в горах с неопытными альпинистами, а у нас тут в апреле снег такой же, как на Казбеке. И воздух почти горный — разреженный, с недостатком кислорода… За что нам и платят двойные оклады.