— И все-то ты знаешь, Николай Михайлыч! — чуть ли не с обидой проговорил Густов. Больные и раненые очень легко обижаются, особенно когда их поучают.
— По штату положено, Николай Васильич! — отвечал на это Чернявский, гордившийся своим многознанием, начитанностью и хорошей памятью. Он бывал первым — и добросовестным! — читателем всех библиотечных поступлений: книг, литературных журналов, дефицитного «Огонька». Он знал множество любопытных фактов и любил при случае приводить их.
— А мне по штату — быть к каждой дырке затычкой, — опять с недовольством пробурчал Густов, которого больше всего раздражало то, что он не видит, что ему даже раздеваться помогают, все равно как инвалиду. Он был, конечно, несправедлив. Когда его посылали на задание, называвшееся рекогносцировкой, у него и мысли не было, что это какая-то «дыра». Наоборот, ему и самому хотелось посмотреть, как пойдут машины по снегу. Далеко ли пройдут? Какая им может быть помощь от саперов? Все-таки новое дело, новые места. Он же не думал, что с ним случится такая штука…
С помощью ефрейтора Башмакова, который привел его домой, Густов добрался до своей койки и с удовольствием сел на нее. Попросил Башмакова сходить в столовую за ужином. И больше ему заняться было нечем — разве что разглядывать темноту перед глазами. Да еще прислушиваться, неизвестно для чего, к передвижениям Чернявского по кухне. Вот он переставил там на плите трофейный японский чайник с небольшим количеством воды в нем, вот погремел конфорками и подсыпал в уже растопленную печку угля. Потом по-старушечьи шамкнула толсто обитая дверь из кухни в холодный противоснежный тамбур, впустила стужу, которая быстро добежала до Густова, и все стихло.
Но Густову померещилось, что кто-то на кухне все-таки остался и затаился.
Это было глупо. Кухня отделялась от комнаты только печным обогревателем, и никто там не мог притаиться. Каждое движение Чернявского, пока он хозяйничал у плиты, Густов слышал. Но когда человеку что-то чудится, он не всегда доверяет разуму.
Он позвал:
— Николай Михайлыч!
Темнота молчала.
Разговаривала только печка, в которой набирал силу огонь, да еще продолжался звон в ушах — как будто пел далекий миноискатель.
Густов испытал острое желание снять повязку. Его руки самовольно поднялись к лицу, и оба больших пальца просунулись снизу под бинты. Показалось, что чуть-чуть посветлело. Подумалось, что слепота уже проходит… Но тут снова шамкнула входная дверь, снова впустив свежий холодок, который задержался теперь подольше. Это Чернявский принес из тамбура кусок чистого, из-под сопки привезенного снега, чтобы пополнить полупустой чайник. Звякнула крышка, сердито зашипела плита от упавшего комка снега…
— Ну так что, слепец, рассказать тебе последние новости? — услышал Густов голос Чернявского совсем рядом. Сосед неслышно подошел к нему в своих мягких валенках и сел на свою койку напротив.
— Расскажи, — согласился Густов без особого интереса.
— К нам прилетает командующий войсками округа.
— И не боится?
— Не надо, не надо! О Крылове не стоит так говорить.
— Да, пожалуй, — опять согласился и заодно как бы извинился Густов.
Авторитет командующего Дальневосточным военным округом был здесь настолько высок, что даже безобидная шутка в его адрес обычно не принималась. К этому привыкли и недавно прибывшие сюда «западники», еще в глаза не видавшие здешнего командующего. А впрочем, и сам Крылов прибыл в свое время на Дальний Восток с Запада — с войны на войну…
— Так что готовь, Николай Васильич, свои претензии, жалобы, просьбы, — продолжал Чернявский.
— Попрошу демобилизовать меня, как слепого, и поеду на Большую землю в сторожа.
— Кроме шуток. Он уже передал, что примет всех по всем просьбам.
— Я подожду, пока меня спросят, — сказал Густов. — Я же кадровый военный.
— И спросить могут… Ваша сегодняшняя вылазка, кстати сказать, была запланирована штабом округа.
— И ничего не дала…
2
Этот день начинался на редкость красиво. Ночью угомонилась неожиданная, незаконная для апреля пурга, и наступило ясное, тихое утро, полное какого-то искупительного умиротворения.
Солнце еще не показывалось. Окружавшие бухту сопки выглядели гигантскими кусками чистого колотого мела, разложенными в причудливом, но гармоничном порядке. Ночные сумерки постепенно стекали с гор вниз, к темно-сиреневым подножиям и в округлую ложбину бухты, над которой стояла еще настоящая тьма, зеленовато-зловещая, страшная. Там словно бы зияла пропасть, бездонный провал, — может быть, сама преисподняя, разверзшаяся в злобный час пурги.
Солнца еще не было. Но уже загорелась, вспыхнула полукруглая вершинка самой высокой из восточных сопок и стала ярко тлеть, как большой драгоценный камень, излучая мощное розовое сияние. Оно все усиливалось, это сияние, и драгоценный камень разрастался, а потом на вершине возник слепительно белый блеск стальной плавки. В полном безмолвии там совершалось нечто грандиозное и таинственное, отчего раскаляются снега и полнится трепетом ожидания доверчивая человеческая душа.
А вот и главный колдун — Солнце!
Весело, с брызжущей радостью выглядывает оно из-за сопки как бы прищуренным глазом, присаживается затем на склоне и перебрасывает через белый горб свои легкие светлые лучи. И нет больше сиреневых сумерек у подножия, нет пропастей и провалов, а есть, начинается белый день. Четко рисуются на земле фигурные, хитро выточенные пургой повсеместные снега. Уходя в безграничность, они сливаются там со светлыми небесами…
Смотришь на все это — и возникает удивительное состояние. Что-то зовет тебя в белые блистающие дали, к тихо мерцающим пределам. В тебе просыпаются задремавшие на стуже детские восторги, тебя охватывает азарт первооткрывателя, идущего в непознанное, но нечто другое и сдерживает, предупреждает: не стремись туда! Там нет жизни. Это сияет красота холода и смерти. Не дай бог оказаться тебе одному посреди этой снежной плавильни!..
Густов шел не один и шел совсем недалеко; осенью туда вела вполне сносная дорога, и вдоль нее стояли телеграфные столбы, занесенные теперь снегом по самые изоляторы. Рядом с комбатом шагал лейтенант Коньков, командир взвода, говорливый малый, а в некотором отдалении от них и весь взвод Конькова. Под ногами звенел пустотно-гулкий наст, музыкально отзываясь на каждый новый шаг новой нотой, и так несмолкаемо продолжалась однообразная караванная мелодия северных пустынь… Потом в нее стало вплетаться доброе шмелиное жужжание.
— Калугин летит! — обрадовался Коньков.
— Значит, свежие письма будут, — откликнулся Густов.
Он повертел головой, отыскивая самолет в небе, но ничего не увидел пока что. Только на земле по звонкому снегу топал и топал небольшой отряд саперов в заношенных, как на фронте, полушубках. Над неровным строем покачивались металлические и деревянные лопаты. Некоторые солдаты уже надели темные очки-консервы, довольно неприглядные с виду, но, говорят, необходимые на таком снегу. В эту пору даже местные люди — чукчи и эскимосы — прилаживают на нос небольшие дощечки с двумя точечными отверстиями. И тогда уже смело смотрят через эти точечки на ослепительно яркий мир.
— Прикажи-ка всем надеть очки, — сказал Густов взводному.
И тот остановился, повернулся назад, скомандовал издали:
— Взвод, стой! Надеть всем очки!
Затем повернулся к комбату, выжидая, будет ли он сам-то привязывать эти черные трубочки-перископы о черными завязками.
Комбат не торопился.
Тогда решил повременить и взводный.
— Надевай, надевай, на меня не смотри, — сказал Густов. — Я свои забыл дома.
— Так я могу вам уступить, — предложил Коньков.
— Спасибо. Я солнца не боюсь.
— Да я-то тоже…
— Ты только что отдал приказ своим подчиненным, так что…
— Понятно!
Не прошло и минуты, как он спрятал свои светлые улыбчивые глаза под черными стекляшками, и все двинулись дальше.
Он был понятлив, взводный Коньков, любивший поговорить и умевший работать. Густов полюбил этого парня за хороший характер, за безотказность и расторопность. Представил заблаговременно к званию старшего лейтенанта. Представил бы и к награде, если бы дело происходило на фронте. Коньков и его взвод были для комбата тем спасительным оперативным резервом, который он бросал на самые срочные строительные объекты, или на доставку леса, или на другие неотложные задания — и всегда мог надеяться, что дело будет сделано. Глядя на Конькова, Густов нередко вспоминал Женю Новожилова, фронтового командира инженерной разведки, погибшего уже после войны. Но этого сравнения Густов боялся и всякий раз поспешно прогонял его, чтобы дурная судьба не заприметила и Конькова — хватит с нее Новожилова! На все времена хватит!..
Самолет, потихоньку торивший в небе свою голубую дорогу, стал наконец-то виден, догнал саперов и начал снижаться над замерзшим озером — здешним подобием аэродрома. Это был пузатенький транспортный «дуглас», возивший, когда надо, и пассажиров. Калугин ли сидел сейчас за штурвалом или какой-то другой летчик, с земли, конечно, не определишь, но самым популярным, а может, и самым лучшим был на этой линии Калугин, и поэтому всякий почтовый самолет встречался здесь возгласом: «Калугин летит!» Этот человек ухитрялся привозить почту даже в нелетную погоду. Бывало, метет сипящая поземка — верная предвестница близкой пурги, а Калугин появляется над западными сопками, разворачивается над озером, которое уже сплошь затянуто зыбкой кисеей гонимых ветром снегов, снижается до бреющего полета и начинает швырять мешки. Знай подбирай, ребята!.. Потом он поспешно улетает в сторону Анадыря, и там уже одному богу известно, как будет садиться. Но всегда после пурги опять прилетает. Если аэродромная команда (те же саперы из батальона Густова) успеет к его прилету подрасчистить и подровнять площадку, он может и сесть, и тогда солдатам не надо собирать мешки по всему озеру. Иногда он кого-то привозит. Кого-то