Жизнь продленная — страница 44 из 77

Упряжка тронулась.

Танкист и Густов отдали отъезжающему честь.

Нарты подпрыгивали на неровностях, и Олегов временами клонился набок, но держался.

Он был достаточно молод и ловок.

— Строг наш хозяин, — проговорил танкист, немного обиженный отказом Олегова отобедать. Конечно, ротный припас для такого случая какую-нибудь диковинку, наподобие запечатанной бутылки «Московской водки». Спирт в здешних местах не переводился — его выдавали в пайке по фронтовой норме, из расчета 43 грамма на день, а вот настоящая водка бывала только у самых предусмотрительных и запасливых…

Полковник Олегов, пожалуй,-а в самом деле был строгим командиром. Но не меньше, чем строгость, людей смущала его сдержанность. Некоторые штабисты считали его замкнутым, нелюдимым и даже несколько загадочным человеком, живущим в сфере своих особых, высших интересов. Создавалось впечатление, что ему известны некие сверхистины или сверхсекреты, отделяющие его от остальных смертных. В штабе его побаивались и по собственной инициативе к нему не ходили. Все служебные дела старались решать через начальника штаба, человека простого, доступного и толкового. Что же касается личных и бытовых дел, то это шло по линии замполита и пом по тылу. По жилищным вопросам Олегов просил вообще никого к нему не направлять. «Может быть, через год я смогу этим заняться, а пока — нет, — сказал он своим ближайшим помощникам. — Я назначен командовать».

Далеко не все сумели понять самоустранение командира от самой больной житейской проблемы. У некоторых появилось подозрение — не барство ли это? Но, в сущности, он был прав. Если бы он впустил к себе просителей и жалобщиков, они отняли бы у него половину служебного времени — и без всяких результатов. Жилплощадь от разговоров в кабинете не прибавляется.

4

Густов снова увидел все необычайно отчетливо — и морозное серебро олеговской папахи, и разогревшихся на работе под теплым солнцем саперов, и слегка накренившиеся на склоне танки, все еще сохранявшие на своей броне цвета большеземельских полей: зеленый и желтый. Густов был тогда еще зрячим, хотя уже и замечал мурашей в глазах. Он даже собрался попросить у кого-нибудь из своих ребят черные очки, хотя бы на время, но это показалось неудобным: каждому очки нужны были так же, как и ему. Потом стало ясно, что работа заканчивается. Танкисты все делали теперь сами: закрепили трос для вытаскивания, подкопали под гусеницами перемолотый в муку снег и готовились к решительному рывку. Торопили друг друга.

— Долго вы еще там копаться будете? — спрашивал командир роты.

— Долго вы еще копаться будете? — обращал тот же вопрос к своим подчиненным командир взвода.

А саперы уже собирали лопаты и по-своему прощались с танкистами:

— Оставьте вы их тут до весны — никто не украдет!

— Точно! Тогда и камуфляж будет соответствовать.

— А то позовите чукчей с оленями — может, выволокут.

Танкисты огрызались, но ничего нового, кроме как обозвать саперов кротами, придумать не могли.

Уже по дороге к дому кто-то из саперов вспомнил это привычное прозвище и с тоской произнес:

— Тут даже для крота земли нету.

Другой подхватил:

— А я вот все думаю: что тут людям делать, если ничего не растет. Ни хлеба, ни травы — один камень.

— Пустая земля, ничего не скажешь… — Ефрейтор Башмаков даже приостановился и постучал своим мягким разношенным валенком в гулкий наст. — Слышишь, как гудит? Как бочка без пива.

— Я думаю, не бывает такой земли, чтобы совсем пустая.

Это изрек сержант Чечупа, неторопливый мыслитель.

— А твоя Карелия? — поддразнил его Башмаков.

— Моя Карелия не хуже твоей Смоленщины.

Чечупа начал серьезно объяснять, что в Карелии есть все — и земля, и леса, и вода…

— И камень на каждом шагу, — подсказывал Башмаков.

— И камень…

— Так что тебе все равно — что дома, что здесь. Везде камень.

— Балаболка ты, Башмаков! — сказал и умолк, сдался Чечупа.

Башмакову и то радость. С кем, мол, тягаться затеял! Все равно переспорю…

Он был из тех немногих солдат-старослужащих, которые мальчишками пришли в армию в сороковом году, счастливо, хотя и не без ранений, прошагали через две войны, перемахнули затем через несколько морей и вот оказались на Чукотке. Семь лет он жил и варился в солдатском котле, не зная никакой другой жизни, привык балагурить и огрызаться в разговоре со своим братом-солдатом и без разговоров выполнять приказания начальства. Конечно, он мечтал, как и всякий нормальный человек, о доме, о семье, но уже притерпелся и к казарменному существованию, чувствуя здесь себя действительно как дома. Он числился этаким полуофициальным ординарцем комбата, но от работ и занятий не освобождался и жил во взводе. Разве что привезет из-под сопки чистого снега, заготовит растопку, а заодно и посидит вечерок с офицерами, послушает или что-нибудь сам расскажет.

Больше всего он любил рассказывать забавное, и непременно — из жизни. «А знаете, какое у нас на фронте отделение было?.. Верхогляд, Мухоед, Могила, ну и я, Башмак, на покрышку… Вот бы еще нашего Чечупу туда!»

Чечупу он задирал постоянно.

Не отстал от него и сегодня, хотя тот уже отступился.

— А вот скажи, сержант, мог бы ты на чукчанке жениться?

Чечупа долго молчал, но потом придумал:

— Это смотря на какой срок.

— Ого! — удивился Башмаков. — Ты, я гляжу, кое-чему научился у меня. Молодец!

Густов шел вместе с командиром взвода чуть позади строя, слышал все, что там говорилось, и временами ему хотелось оборвать солдатскую болтовню, но лень было шевелить языком. По-прежнему сияло в снегах, лезло в глаза и очень ощутимо пригревало солнце. Движение воздуха замерло, все ветры унеслись на Аляску. И нападала какая-то снежная весенняя истома, когда хочется лишь одного: лечь где придется и на что придется, подставить лицо солнцу, зажмурить глаза и плыть вместе с землей. И пусть себе журчит в голубом поднебесье немного хвастливый солдатский рассказ о женщине, пригревшей героя-победителя, когда он вернулся из маньчжурского похода. Вернулся со своей неприхотливой самосочиненной песенкой:

От Хайлара до Чаньчуня —

Вай-вай-вай!

От Чаньчуня до Хайлара —

Вай-вай-вай!

Пусть бы и о женщине той забайкальской сложилась не слишком серьезная и не слишком печальная песенка, чтобы солдат мог распевать ее в новых своих походах и дорогах, постепенно забывая свою «домашнюю», стареющую в отдалении невесту…

Кстати, и о невестах этих. Иные-то еще дождутся, а другие ведь так и состарятся в ожидании, незаметно отставая от своего поколения и не поспевая за новым, беспрерывно подрастающим. Так и останутся они своеобразной возрастной прослойкой между солдатскими вдовами военных лет и счастливыми молоденькими девчонками послевоенных, на которых будут жениться запоздало вернувшиеся из армии «старички». Так и захиреют без семьи, без любви, без детей.

Вот еще и такие могут быть песенки солдатские…

Густов шел хотя и позади строя, но находился как бы в гуще его. Потому что и он тоже в свои тридцать лет, при своих майорских погонах жил такой же неустроенной солдатской жизнью. И не очень много мог бы припомнить счастливых встреч и радостных ночей. Долгая и томительная «военно-почтовая» любовь к Элиде не дала ему ни счастья, ни радости. Встрепенувшаяся в разлуке, подогретая войною, она вместе с войной и умирала, и разлукой закончилась.

А что дальше?

Странная, удивительная ночь в Гроссдорфе, когда его ненароком оставили вдвоем с Зоей-переводчицей и когда он пережил еще неизведанное им состояние. Скорей всего потому и убежал тогда, что встретился с неизведанным. Это было похоже на тихое озарение и на яростный взрыв, дразнило и счастьем, и чуть ли не гибелью. Во всяком случае, что-то должно было умереть, и он убежал.

Вернулся, готовый и к счастью, и к погибели, но было уже поздно. Все улетело с уехавшей Зоей. Остался лишь маленький, детский конвертик с ее адресом — «Иркутск, Советская, 4…».

Он затвердил этот адрес наизусть, однако и конвертик не выбрасывал. Держал под обложкой удостоверения личности, в котором оставалась еще такая запись: «Женат. Жена — Нерусьева Элида Евгеньевна». После того как Элида вышла замуж уже по-настоящему, через загс, и Густову выписали новое удостоверение личности, он опять вложил в него Зоин адрес. И вот судьба, которая все-таки не всегда обижает неудачников, привела его прошлым летом в Иркутск, на Советскую, 4.

И были еще три счастливые ночи — перед еще одной разлукой. Три самые счастливые в жизни. Но всего только три…

5

Закипел чайник, пустив на плиту свою горючую слезу. И сразу вошел с улицы ефрейтор Башмаков с ужином. Поставил котелок на плиту и начал рассказывать:

— Офицеры в столовой шутят: «Чтобы воспитать у солдат ненависть к американскому империализму, надо их кормить два года подряд американской свиной тушенкой». Здорово?

— Ничего, — отозвался Чернявский.

— Значит, опять тушенка? — спросил Густов.

— И сушеная картошечка, товарищ майор! — громко, думая, что Густов теперь и слышит не так хорошо, доложил Башмаков. — Картошка что надо! Смоленские мужики в тридцать девятом году копали — хвалили.

Густов поднялся с койки и начал медленно продвигаться к столу. В дверях его встретил Башмаков, как-то деликатно подхватил под локоть и подвел к столу.

— Из тебя хороший кавалер выйдет, — сказал Густов вместо благодарности.

— Не говорите, товарищ майор! — охотно ответил Башмаков. — Пропадают таланты и силы.

— А что там у нас в батальоне?

— Дороги расчищают.

— Понятно.

Нащупав край стола и табуретку, Густов сел. Правая щека и весь правый бок его почувствовали приятное тепло топившейся печки, но слева, от двери, неплохо обитой и плотно затворенной, все-таки шла стужа. И с этим ничего нельзя было поделать. Как ни утепляйся, от две