рей и окон будет идти холод. Такая здесь земля.
Башмаков переложил моментально подогревшийся ужин из котелка в миску и поставил перед Густовым. Распространился знакомый-презнакомый запах тушеной сушеной картошки с американской свиной тушенкой, слегка отдающей глицерином. Запасы тушенки образовались тут еще во время войны, и всем бы она была хороша, если бы не надоела. Ее специфический привкус и запах уже не вызывали аппетита. Но выбирать было не из чего. Только один раз за всю зиму привезли самолетом из тундры свежемороженой оленины, да и то ее хватило лишь на праздничный обед и ужин 23 февраля. Больше ничего свежего, «витаминного» не появлялось, если не считать «витамин Ш», как именовали здесь пайковый спирт. Им подбадривали аппетит. Но и он надоедал. В военторговской столовой офицеры-холостяки без конца изводили некрасивую и грубую официантку Лилю такими примерно заказами: «Бутылку шампанского, пажалста, и водку!» — «А хрена с редькой не желаете?» — отшучивалась нескладная большая Лилечка.
Густов вспомнил однообразные столовские шутки и принялся за картошку. Чернявский начал заваривать чай, тоже не в первый раз повторяя свою байку о старике грузине, который передавал перед смертью секрет заварки чая своему единственному сыну-наследнику: «Наклонись ко мне пониже, сын, — шептал умирающий. — Еще ниже. И слушай мой сэкрет: больше сыпь в чайник заварки!» И умер с улыбкой.
— А вот у нас армянин жил, — обрадовался случаю рассказать что-нибудь забавное и ефрейтор Башмаков. — Пошел он раз купаться, заплыл на самую середину озера и кричит оттуда: «Я ныряю!» И скрылся под водой. Потом выплыл на поверхность и опять кричит: «Люди, я ныряю!» С берега ему: «Ныряй себе с богом, добрый человек! Никто тебе не мешает». Он снова ушел под воду. В третий раз выплыл и уже благим матом орет: «Я совсем ныряю!» Так и утонул. Потому что не мог вспомнить слово «тону»…
Густов слышал этот анекдот от Башмакова еще раньше, Чернявский слышал от Густова, так что бурного успеха на долю рассказчика не выпало. Но тогда Башмаков решил удивить офицеров другим.
— Скоро командующий округом приедет, — повторил он давно известное. И, немного выждав, сообщил: — Вот вы не поверите, а я с ним, как сейчас с вами, сидел.
— За чашкой чаю? — поддразнил Чернявский.
— Не за чашкой, — серьезно отвечал Башмаков, — а на обочине дороги. Это еще на Западе было. Он тогда армией командовал, а я был связистом, с катушкой бегал. Молодой еще был, несильный, вымотался и сел у дороги хлебца пожевать. Насыпал сверху сахару, сижу и ем. По дороге — машины, танки, солдаты. Один, немолодой, ко мне подсел: «Как служба, сынок?» — «Ничего, говорю. Вот только с этими танками беда». — «А что такое?» — «Да рвут провода! Свои ребята, а все равно как диверсанты какие-нибудь». — «Надо начальству докладывать», — говорит. «Начальство и так знает, да толку никакого…» Потом уже я его спрашиваю: как, мол, тебе-то, батя, воюется? «Помаленьку», — говорит. И достает папиросы «Казбек», меня угощает. «Наверно, ты при каком-нибудь начальстве придурком состоишь, раз такие папиросы куришь», — говорю ему. «В пайке выдали», — говорит. «Ври больше! Выдадут такие простому солдату!» А он сует мне про запас папироски, насчет наступления начинает зубы заговаривать, насчет второго фронта… «Ну, ладно, говорю, мне, батя, надо дальше свою нитку тянуть». — «Да и мне тоже», — говорит. Подбирает он свою плащ-палатку, начинает подниматься, а над сапогом у него вижу красный генеральский лампас. У меня и язык отнялся — молодой же был! Стою, лупаю глазами и краснею, как тот лампас. Наконец все-таки пробубнил: «Виноват, товарищ генерал!» — «В чем?» — спрашивает. «Разболтался, понимаете ли…» Это у нас такой старшина был — чуть что и мораль: «Разболтались, понимаете ли!» Ну, вот я, значит, и вспомнил его наставления. А генерал смеется. «Ничего, говорит, генералы тоже поболтать не дураки». И пошел дальше.
— Пешком? — спросил тут Чернявский.
— Пешком, — уверенно отвечал Башмаков.
— И с папироской в зубах?
— Мне тут не до папиросок было, товарищ майор.
— Так вот, мой дорогой: Крылов не курит! — ошарашил Чернявский Башмакова.
Но Башмакова не так-то легко сбить.
— Я и не говорю, что он курил, — он меня угощал. Есть же такие люди, которые сами не курят, а для других курево держат. Сколько хотите!
— Хитер мужик! — похвалил Чернявский Башмакова за находчивость.
— А как же, товарищ майор!
— Тогда уж расскажи еще что-нибудь.
«И тут как в столовке», — подумалось Густову. Там ведь тоже так: соберутся два-три балагура и будут травить целый вечер, то подзадоривая, то в чем-то уличая друг друга. Иногда поспорят. Бывает, даже поссорятся. Но не дольше, как до следующего ужина. Встретятся за тем же столом, перебросятся несколькими колкостями — и опять все, как вчера. Тут не разминешься, никуда друг от друга не денешься.
Бывает, что страшно надоест все это и захочется чего-нибудь другого. Других разговоров, других людей, а главное — другой обстановки, впечатлений. Чтобы не было сознания этой безграничной пространственной отторженности от большого мира. Чтобы во все стороны от себя ты видел настоящие, разветвленные дороги, не кончающиеся снежным тупиком, и чтобы ты мог в какой-то безрадостный вечер сесть в поезд, в автобус или на попутную машину, куда-то съездить, кого-то повидать. Даже просто сознавать мог: захочу — поеду. Не сегодня, так завтра.
А тут — ни сегодня, ни завтра.
По крайней мере в ближайшие два-три года.
И называется все это — долг…
Чай Густов пил вместе с Чернявским, который хотя и поужинал в столовой, но чая столовского не признавал. Он теперь уже не следовал заветам старика грузина, потому что запасы заварки у него кончались, однако и то, что он выдавал, было вкусно и ароматно. Всякие разговоры на время прервались — за столом смаковали чай. Потом кто-то вошел с улицы в противоснежный тамбур, проще говоря — в сенцы… хотя, впрочем, нет, какие там сенцы! Именно тамбур. Холодный. Дощатый. Существующий для того, чтобы хранить в нем уголь и запас чистого пиленого снега, а также для самооткапывания после пурги. Выходишь утречком с фонарем и табуреткой в сей тамбур, открываешь дверь и видишь перед собой плотную глухую стену снега с безукоризненно точным, будто гипсовым, слепком двери. Ставишь перед этой стеной табурет, влезаешь на него и лопатой протыкаешь вверх отверстие. Образуется глазок света. Еще пошуруешь лопатой, щурясь от снежной пыли, — и отверстие становится шире. Теперь можно погасить дефицитное ручное освещение и начать выбирать снег внутрь тамбура. Когда образуется хороший лаз — ползешь наверх и роешь «ход сообщения», делаешь ступеньки… У некоторых умельцев это получается красиво и добротно — как в мраморе. Только ненадолго. До новой пурги, не дольше…
Еще до того, как вошедший человек сказал «здравствуйте», Густов почти наверняка знал, что это Глеб Тихомолов и что он принес с собой какие-то новости. Это буквально ощущалось на расстоянии.
— Что ж ты это, Николай, поддался чукотскому солнцу? — подошел холодный с мороза Тихомолов вплотную к Густову.
— Ладно, ладно. Рассказывай, что принес, — поторопил его Густов.
— Три письма.
— Давай… Хотя посмотри сперва откуда.
Тихомолов стал разглядывать тусклые штемпеля на конвертах:
— Иркутск, одиннадцатое марта… Луга… вроде как двадцать третье февраля… Иркутск — тоже от какого-то февраля.
— Февральские — это, наверно, из того мешка, который мы нашли по дороге, — заметил Густов. — А что ты еще там прячешь?
— Я смотрю, ты неплохо видишь сквозь повязку, — сказал Тихомолов. И чуть ли не торжественно сообщил: — Еще тебе телеграмма!
— От кого? — заволновался Густов.
— Пойдем-ка лучше уединимся и потолкуем.
— Да не тяни ты, слушай!
— Пойдем, пойдем…
Тихомолов подал Густову руку и повел его в комнату, как уже говорилось, весьма условно отделенную от кухни. Чернявский и Башмаков деликатно начали громкий разговор между собой, показывая, что они не интересуются чужими секретами.
В комнате Тихомолов усадил друга на койку и сам сел рядом. Вполголоса прочитал написанную от руки телеграмму, точнее сказать — радиограмму:
— «Сижу Анадыре самолетов к вам нет боюсь придется улететь обратно Зоя».
— Зоя? — удивился и вроде бы даже испугался Густов.
— Так точно, Николай Васильевич!
— Ничего не понимаю.
— А по-моему, так все ясно: едет жена!
— Но мы… Я не рассчитывал… Я ждал ее с началом навигации… после окончания учебного года.
— Женщины иногда принимают оригинальные решения.
— Может быть…
«Может быть, что-то случилось?» — хотел он сказать, но недосказал, суеверно остерегаясь таких слов. И начал исподволь убеждать себя: «Если она едет ко мне… если она здорова… а если едет — значит, здорова… надо же радоваться, а не что-нибудь!»
Вдруг он вцепился в руку Тихомолова, заговорил непривычно быстро:
— Глеб! Надо что-то немедленно предпринимать. Придумай что-нибудь, подскажи!
— Я думаю, надо послать ей радиограмму, — предложил Тихомолов.
— Верно!.. Ты это сделаешь?
— Лишний вопрос… Скажи, что радировать?
— Радируй так: «Жди меня. Вылетаю при первой возможности».
— Лететь тебе нельзя и не на чем.
— Да, конечно…
— Надо просто просить ее подождать еще, набраться терпения.
— Но почему она так неожиданно?..
После всех сумбурных и сбивчивых речей было решено послать две радиограммы в Анадырский аэропорт: одну — Зое, вторую — летчику Кулагину, с которым Густов летел однажды в Анадырь, и им тогда пришлось садиться на вынужденную в тундре. Кулагин должен помнить его и не должен отказать. Он может и сам взять Зою в самолет…
«Утвержденные» тексты телеграмм аккуратный Тихомолов стал записывать в свою неразлучную записную книжку, а Густов невольно прислушался к тому, что рассказывал на кухне Башмаков.
— Вот мы говорим: чукчи, чукчи, а они — хитрый народ, — философствовал ефрейтор, кстати сказать тоже достаточно хитрый. — Тут в одном поселке председателем сельсовета был раньше малограмотный местный товарищ. Подошло время — другого выбрали, помоложе и пограмотнее. Приходит молодой за сельсоветской печатью, а старый ему: «Нет печать». — «Где же она?» — спрашивает молодой. «Собака съела». — «Ты говоришь неправду». — «Иди проверь…» Дошло дело до райисполкома, вызвали туда обоих председателей. Старый тут по-другому, по-хитрому начал: «Мне народ печать дал, только ему и отдам…» Так и не отдал, новую заказали. И ходит героем.