— Анекдотик? — не поверил Чернявский.
— Никак нет, товарищ майор, все точно! — заверил его Башмаков. — А насчет анекдотика — тоже, пожалуйста. Прибегает женщина домой, на ней новая лиса-чернобурка, и дети спрашивают: «Мама, это тебе папочка подарил?» А она им: «Если бы я на вашего папочку надеялась, так и вас бы на свете не было!»
— С бородой!
— С бородой не с бородой, а ваши ребята все советуют мне рассказать его капитану Корбуту.
— Зачем?
— Да так вот, советуют…
— Ну это ты брось! — пресек Чернявский. — Насчет офицеров не распускай язык.
— Так я же насчет чернобурки, товарищ майор…
6
Тихомолов тоже прислушался к разговору на кухне, потом заторопился домой.
— Лена обижается, когда я вечером надолго ухожу, — объяснил он. — Боится одна оставаться. Последний же месяц ходит.
— Иди, иди! — оттолкнул его Густов, вспомнив, что давно уже не видел Лену и что пора бы, наверное, навестить ее. С Глебом-то они виделись каждый день, а с нею — очень редко.
В последний раз он видел Лену в магазине Чукторга, или просто в Чукторге, как называлась единственная в поселке торговая точка, когда-то построенная для чукчей и сотрудников полярной станции. В армейском полушубке, еле сходившемся на животе, в солдатских, не по размеру валенках Лена была похожа на демобилизованную по беременности фронтовичку, а лицом — на девчонку из самодеятельности, нарядившуюся для спектакля. Подпухшие губы словно бы изображали капризность, большие глаза сделались еще больше и пронзительней, и смотреть на нее было как-то забавно и чуть грустно в одно и то же время.
Она стояла в очереди за белым-хлебом, который бывал только в этом магазинчике и выпекался из самой высокосортной муки. Вряд ли такой хлеб пекли в этом году даже на Кубани, а тут время от времени пекли и продавали. В такие дни непременно выстраивалась очередь, в которой вперемешку с равнодушными чукчами стояли беспокойные офицерские жены. Чукчи еще не знали всех законов очередей, а эти русские молодушки, можно сказать, выросли в очередях и не раз оказывались в такой ситуации, когда у них перед носом кончалось то, за чем стояли. Вот они и привыкли волноваться, хватит ли на всех. Поэтому задние требовали «Больше одной буханки не давать!».
Волновалась и Лена Тихомолова. Она даже сильнее других волновалась, потому что ей особенно, просто-таки нестерпимо и беспрерывно хотелось чего-нибудь новенького, свеженького, ненадоевшего. Она разговаривала с Густовым, а сама все поглядывала на полки, на которых рядом с мануфактурой, с запылившимися дорогими изделиями из моржовой кости и со стопочкой каких-то особенно неинтересных, даже здесь не раскупаемых книг желтели пышные, празднично пахнущие буханки редкостного белого хлеба. И когда Лена получит наконец свою буханку, то первым делом поднесет ее к лицу и вдохнет в себя этот наилучший в мире аромат… Впрочем, так же поступят и многие другие женщины. Кто-то из них даже оторвет по-студенчески кусочек булки и нетерпеливо бросит его в рот. И никто никого не осудит. Этот хлеб, может быть, не только напоминал, но и уводил их в детство. Только в детстве они могли видеть и есть его. Вся молодость пришлась у них на войну и на послевоенные полуголодные годы, отнюдь не насыщенные пшеничным праздничным духом. Праздники-то еще бывали, а вот такой белый хлеб — не всегда и по праздникам…
В той же очереди Густов заметил потом и Машу Корбут, жену другого своего заместителя — замкомбата по строевой.
Игнатий Семенович Корбут, худощавый, со строгим лицом офицер, был лет на пять старше Густова, но все еще ходил в чине капитана и в должности замкомбата. В этой должности он прослужил на Дальнем Востоке чуть ли не всю войну. Прошлым летом у него появилась реальная возможность стать комбатом. Он прибыл сюда во главе батальона (комбат заболел и остался на Большой земле), провел в штабном городке, на глазах у начальства, главнейшие строительные работы, и в отделе кадров уже был заготовлен приказ о его назначении командиром батальона, как неожиданно приплыли страдальцы с незадачливого парохода «Петр Чайковский». Среди них оказался и направленный сюда вместо заболевшего комбата майор Густов, «западник» с тремя планками орденских ленточек. Прибыл он, можно сказать, на готовое, когда главные объекты действительно были построены под руководством Корбута. Саперы, конечно, и после этого не оставались без дела. Прибывшему новому комбату пришлось, к примеру, решать проблему теплоизоляции бани и отвода из нее сточных вод. Никто не знал здесь, как это сделать в условиях вечной мерзлоты, — в том числе и сам Густов.
Работы и забот хватало всем. За работой Густов вполне оценил хватку, предприимчивость и полезную в трудных условиях настырность своего зама по строевой. «С ним будет легко работать», — решил он. И с доброй душой рекомендовал бы Корбута на выдвижение. Если бы он сам уходил из батальона, просил бы начальство назначить комбатом только Корбута. Но здесь никто никуда не уходит, все служат на своей должности вплоть до замены, и возможностей для повышения почти не бывает. А Корбут отлично понимал, что уже «созрел» для должности комбата, и, может быть, поэтому считал Густова более слабым командиром, чем был бы он сам.
Все это мешало им наладить добрые взаимоотношения и временами «давало искру».
Да и с самой Машей Корбут не все было ясно и не все просто. Помнится, столкнулись они как-то в коридоре клуба. Густов приходил проверить, как там перекладывается дымившая печь, а Маша — к приятельнице-библиотекарше. Свет в коридоре был тусклый, и Густова особенно поразили тогда совершенно черные, мерцающие глаза Маши. «Ну, как вы с моим муженьком теперь, ладите?» — прямо спросила Маша. «Да ничего, ладим помаленьку, — отвечал Густов. — Я вот сюда побежал, он — на электростанцию, там крышу пурга разворотила».
Говорить им было в общем-то не о чем, и Густов только ждал удобного момента, чтобы распрощаться с Машей. Он и забежал-то сюда по пути в штаб, куда его вызывало начальство.
«Вот так, значит…» — уже приближался Густов к прощанию. И, вероятно, мог бы уходить. Но все еще стоял и не вдруг сообразил, что его удерживали эти странные глаза-омуты, состоящие как будто из одних зрачков. Выразительности в них почти не было, душа сквозь них вроде совсем не проглядывала, чувствовалась только дремучая сила и какая-то авантюрная глубина с присутствием дьявольщины. Будь Густов верующим, он, пожалуй, перекрестился бы, произнес какое-нибудь заклинание: «Аминь, рассыпься!» — или: «Сгинь, сатана», прочитал бы избавительную молитву «Да воскреснет бог и да расточатся врази его…» — и все сразу бы посветлело вокруг. Но он давно позабыл все спасительные молитвы детства и посему недвижно стоял под этим темным взглядом, дожидаясь неизвестно чего…
7
Густов встал со своей жестковатой койки и начал неспешно, ощупью разбирать постель, чтобы лечь спать. Больше он все равно ничем не мог заниматься, да и врач настоятельно советовал: «Побольше спите, раз появилась такая возможность. Сон — это наш ежедневный санаторий, из которого мы выходим по утрам как новенькие…» Доктор Зайцев вообще был несколько странным медиком — не любил лечить лекарствами, заменяя их, когда только можно, простейшими советами: хорошенько отоспаться, выпить на ночь горячего чая и надеть что-нибудь шерстяное на голое тело, исключить из рациона муку или масло, побольше ходить на лыжах, не думать о болезнях и так далее…
Постелить постель оказалось все же не просто — даже для такого нехитрого дела нужны человеку глаза. Густов не мог сладить с простыней и одеялом, и хорошо, что подоспел Башмаков:
— Давайте-ка я, товарищ майор!
— Верно, Петя, помоги…
А вот разделся он легко и обмундирование сложил на табуретку в порядке — для этой работы военному человеку глаза не обязательны.
Лег. Вытянулся. Подложил руки под голову.
Удивился своеволию своего сознания, вдруг отвлекшегося на Корбутов и всякие гарнизонные пустячки, и продолжал думать в одиночку о том, о чем только что думали вместе с Тихомоловым: как помочь Зое прилететь сюда, нельзя ли еще что-нибудь предпринять… Наверное, можно бы послать еще одну радиограмму — прямо начальнику аэродрома. Но она подействует только в том случае, если ее подпишет командир части, Герой Советского Союза. Если бы Глеб Тихомолов сходил к нему…
Эта мысль показалась Густову стоящей, он позвал Башмакова и для начала попросил:
— Ты ночуй сегодня у нас, ладно?
— Слушаюсь, товарищ майор!
С осени Башмаков некоторое время жил здесь же, на кухне, и даже сколотил для себя аккуратный топчан. Но потом Густов услышал как-то в столовой от братьев-холостяков, что держать при себе ординарца в мирное время — это барство, и Башмаков переселился в казарму. Сперва обижался. Потом привык. Солдат — это человек, умеющий ко всему привыкать и все переносить.
— А пока сбегай, пожалуйста, к Тихомолову, — продолжал Густов, — и скажи ему, чтобы завтра заглянул к нам. Есть дело.
— Ясно, товарищ майор!
Башмаков надел полушубок и шваркнул дверью.
— Не пора ли тебе заканчивать твою бурную деятельность, слепец? — сказал тогда Чернявский, начиная расстилать свою роскошную, с японским шелковым покрывалом постель. — Больному человеку полагается много спать. Разве доктор Зайцев не говорил тебе?
— Говорил, говорил… И я уже сплю, Николай Михайлович.
Густов и в самом деле мог теперь спать. Он заметно успокоился, как только подумал о вмешательстве в его дела авторитетного начальства. Для военного человека очень важно — и благотворно — довериться заботам и мудрости командования… Густова теперь только одно тревожило: как бы Зоя не улетела, не дождавшись его радиограммы. Еще ему очень хотелось бы прочесть Зоины письма, в которых, наверно, объясняется, почему она так срочно решила лететь к нему…
«Ты не улетай, Зоя!» — вдруг попросил он, обращаясь через белые пространства и почти веря в то, что Зоя может услышать его. Сумела же она почувствовать его приближение, когда он проезжал прошлым летом через Иркутск. Она потом говорила, что весь этот день ждала чего-то. Какого-то события. К ней приходил ее жених, но это не было событием. Он давно был в доме своим человеком: вместе с Зоей учился еще в школе, а теперь они оба преподавали в одном техникуме. Он опять наводил разговор на свадьбу, но и это было вроде бы не тем, чего ждала Зоя. Ей хотелось то куда-то идти, то надеть свою военную гимнастерку, сесть у окна и читать что-нибудь хорошее-хорошее.