— Это значит по второй, что ли? — потянулся Горынин к графинчику.
— Для себя решай сам, а мне вторая не нужна, ты ведь знаешь…
— Один раз выпить, один раз полюбить…
— Да, Горыныч! — твердо ответила Ксения.
— Тогда и я воздержусь.
— Тебе можно. Тебе это даже полезно после таких передряг — снять напряжение.
— Охотно повинуюсь.
Горынин выпил и вспомнил о завтрашнем.
— Так ты меня все-таки повезешь в свой госпиталь?
— Надо.
— Но потом отпустишь?
— Там видно будет.
— Нет, Ксенья, давай сразу договоримся. Ты ведь можешь меня и дома лечить. Человек лучше всего чувствует себя в своем доме.
— Свой дом… — грустно улыбнулась на это Ксения Владимировна и обвела взглядом ту часть комнаты, что была у нее перед глазами. — Где он у нас с тобой, свой дом? Этот, что ли?
Ксения Владимировна встала и начала собирать посуду, чтобы вынести ее на кухню и там вымыть. Она делала это неторопливо и молча, но на ее лице словно бы оставался отпечаток той грустной улыбки: «Где он у нас с тобой, свой дом?»
— Ложись спать, больной! — сказала она.
— Только вместе с доктором! — ухмыльнулся Горынин.
— Доктор придет…
3
Все-таки ему пришлось полежать в гарнизонном госпитале: совершенно неожиданно обнаружился перелом какой-то маленькой косточки в ступне правой ноги. Он был почти безболезненным, и Горынин вначале удивился, зачем Ксения Владимировна еще раз посылает его в рентгенокабинет — делать снимок стопы. Он уходил с улыбкой снисхождения, а в итоге его стопу накрепко прибинтовали к дощечке и выдали костыли.
Целых три недели он только и знал, что ел, спал, читал книги и заново влюблялся в свою Ксению, видя ее за работой, среди других врачей и больных. Ему нравилось, как просто и серьезно, без всякой слащавой ласковости, без всяких там «родненький», «миленький», разговаривает она с больными. Как дружественна с товарищами по работе, ловка на ответ и снисходительна к чужой неловкости. Как достойно выслушивает распоряжения своего начальства — без подобострастия, но и без внутренней ухмылочки, без которой не умеют обходиться некоторые самонадеянные граждане, происходящие из так называемых интеллигентных семей…
— Ты, я вижу, отличный работник! — шепнул однажды Горынин, когда Ксения Владимировна ненадолго подсела к нему.
— Было где научиться, — отвечала она.
— Да ты поглубже, поудобней садись! — подвинулся Горынин на койке. — Больной хочет поговорить с тобой по душам.
— Слушаю вас, больной. — Она взяла его за руку и слегка наклонилась.
— Надо тебе что-то делать для своего роста.
— Лечить людей — что же еще?
— Это само собой. Но ведь у вас тоже есть и рядовые и генералы.
— Генерал в юбке — это очень завлекательно.
— Я не шучу, Ксенья! Есть же у вас кандидаты, доктора наук.
Она опять отшутилась:
— Меня и так все называют доктором. И вас, больной Горынин, тоже прошу не обращаться ко мне запанибрата. А то привыкли там, на фронте…
— Ну погоди, я с тобой дома поговорю! — только и мог, что погрозить больной Горынин.
Но помнить об этом уже не переставал и вдруг однажды подумал: а не стоит ли препятствием на ее служебной лесенке их незаконное сожительство? Ведь его собственному росту оно мешает. Из Германии он ехал в Москву, чтобы служить в Главном инженерном управлении, а как только познакомились в отделе кадров со всеми его семейными обстоятельствами, так и поехал товарищ подполковник в Эстонию, как и был, дивизионным инженером. Потом, правда, повысили до корпусного инженера…
«Нет, надо мне все-таки ехать к Анне и убеждать ее! — решил он, проснувшись однажды утром. — Человек же она… Должна в конце концов понять, что это глупо и жестоко: жить врозь, ненавидеть друг друга — и числиться мужем и женой…»
Мысль о такой поездке возникала и раньше, но, как ни странно, его отговаривала от этого Ксения Владимировна. Она говорила: «Я не хочу, чтобы ты перед ней унижался». И Горынин без особых возражений умолкал. Потому что ехать к Анне в роли просителя ему не очень-то хотелось. Он все ждал чего-то, надеясь на свою Высшую справедливость или на послабление закона о разводах, а может, уже ни на что не надеясь, но зато боясь в результате каких-то настойчивых резких действий потерять Ксению Владимировну. И он легко соглашался с доводами своей подруги, которая повторяла: «Я не хочу, чтобы ты унижался… Не хочу, чтобы она подумала, будто я за тебя борюсь… Пусть она держится за эту запись в паспорте, а мы будем жить реальной жизнью…»
Время от времени Горынин обращался к «проклятой Анне» с увещевательными письмами (которые показывал и Ксении Владимировне), но ответы получал решительные:
«Я хочу, чтобы у моих девочек был хотя бы такой отец. Пусть он живет где хочет и с кем хочет, но они должны знать, что он есть у них, не безотцовщина они…»
Такова была логика Анны Дмитриевны.
После выписки из госпиталя Горынину дали отпуск по болезни на десять суток.
— Это ты устроила? — спросил он Ксению Владимировну.
— Тебе пора бы знать, что я ничего никому не устраиваю, — чуть ли не обиделась Ксения. — Десять суток отпуска дают каждому военнослужащему после такой травмы.
— Во всяком случае, это очень кстати, — сказал Горынин. — Я могу съездить к ней.
Ксения Владимировна помолчала. Потом одобрила:
— Ну что ж, попробуй… Хотя бы для того, чтобы не жалеть: вот, мол, не все испробовали.
— Правильно!
— Но ты хорошо все продумал?
— Как прокурор перед обвинительной речью.
— Смотри! Я никогда не видела тебя униженным.
— Я постараюсь.
— И не задерживайся, ладно?
Ксения Владимировна собрала ему небольшой чемоданчик, но на вокзал провожать не пошла, как не ходила провожать его в служебные командировки. Даже на улицу не вышла — только посмотрела в окно, как уходил он по старинной таллинской улочке, по древним каменным плитам тротуара, высокий, все еще стройный, но уже чуть сутулящийся. Спокойный с виду, но вряд ли со спокойной душой.
Она видела его очень недолго. Потом села в хозяйское довоенное кресло с клетчатой груботканой обивкой, откинулась на спинку, забросила ногу на ногу и подперла рукой подбородок. Обычно она сидела так минут пять-шесть перед тяжелой операцией.
«Что-то ты привезешь нам, Горыныч?» — думала она. И боялась, что ничего не привезет нового, что все останется по-старому. И ощущала трепетание какой-то неуверенной надежды. И опять боялась — не спугнуть бы эту надежду…
И потом на работе, занимаясь своими привычными делами (а их в этот день было немного), Ксения Владимировна то и дело устремлялась мыслью вослед Горынину, пытаясь дать ему запоздалые советы и напутствия. И все время чего-то ждала, как ждешь, бывает, обусловленного и очень важного для тебя телефонного звонка. То есть все идет у тебя своим чередом, ты двигаешься и разговариваешь, о чем-то постоянно думаешь, принимаешь какие-то решения, а под всем этим томится и пульсирует твое ожидание. И все твои внешние, видимые действия, разговоры и связанные с ними размышления становятся как бы поверхностными, не захватывающими всей глубины сознания.
Такое состояние было для Ксении Владимировны в новинку, и она не хотела ему поддаваться. Напросилась ассистировать другому хирургу, чтобы целиком занять себя. Потом посидела у койки оперированного, в общем-то зная, что ее присутствие хорошо действует на больных. Случай был нетяжелый, операция несложная, но больной очень нервничал, а в коридоре сидела с платочком в руке его молодая жена и долго не хотела поверить, что с ее капитаном все благополучно.
Ксении Владимировне она поверила и, поглядев на мужа с порога палаты, ушла домой.
— Большое спасибо вам, доктор, большое спасибо, — все повторяла она.
— Это не мне, это доктору Вострикову вы должны говорить спасибо.
— Нет, и вам. За уверенность…
Вечером Ксения Владимировна устроила стирку, хорошо утомилась и считала, что обеспечила себе спокойный сон. Однако ложиться спать было еще рано; они с Горыниным привыкли ложиться попозже. Попробовала читать — не получилось: или не такая была книга, или не такое было состояние и настроение. И она начала просто ходить по комнате, держа перед собою сжатые руки. Комната была немаленькая, с двумя окнами, выходившими на две разные улицы, только в ней многовато собралось необязательной, даже лишней мебели. Мебель осталась у бывшей служанки Марты от сбежавшего с немцами хозяина. Марта побаивалась теперь за свое неожиданное богатство и потому держала большую часть обстановки в комнате подполковника. Так, она считала, будет надежней.
В комнате было два зеркала, не считая маленького трехстворчатого зеркала-складня, которое Горынин возил с собой еще с фронта. Вначале такое обилие отражающих поверхностей смущало и даже раздражало Ксению Владимировну: куда ни ступишь — увидишь себя. Потом они стали подзывать, подманивать к себе, особенно когда требовалось причесаться, или пофасонистей надеть форменный берет, или посмотреть вечером: не слишком ли усталый вид? И так мало-помалу они примирились — зеркала и квартирантка. Однажды, в отсутствие Горынина, Ксения Владимировна даже постояла и повертелась перед зеркалами голая, словно какая-нибудь героиня Золя или Мопассана. (Литература ведь не только отображает поведение людей, но всегда им что-то подсказывает, а то и навязывает.) Так вот, Ксения Владимировна постояла, посмотрела на себя и сделала вывод: «Ну что ж, все у нас пока что в плепорции, как сказал бы чеховский герой». И все было действительно в хорошей норме: ни лишней полноты, ни костлявой худобы. И все вообще было бы хорошо, если бы она не вспомнила, любуясь привлекательным и гордым совершенством своего тела, об одном его тайном изъяне: она уже не могла зачать и выносить ребенка. Она ощутила эту свою ущербность как пустоту внутри, и ее тонкие, по-мужски сильные пальцы хирурга сжались в кулаки… Только на кого теперь бросишься с этими кулаками? На себя? На войну?.. За все свои ошибки и опрометчивы