Жизнь продленная — страница 60 из 77

— А если я хочу получить за тебя пенсию, когда ты умрешь? Как законная жена полковника, я буду иметь и это законное право.

После этих-то слов он и встал из-за стола и тяжеловато, чуть ли не впервые почувствовав груз прожитых лет, направился к двери. Он понял, что тут больше незачем, даже нельзя больше оставаться… Однако и уехать ни с чем было нелегко — это означало бы полную потерю надежды.

Поэтому в дверях он остановился — как будто для того, чтобы уточнить:

— Я пока еще не полковник.

— Ничего! К тому времени дослужишься.

Анна имела в виду время его смерти и говорила об этом с какой-то почти веселой, задорной интонацией. Видимо, хотела подразнить.

Она тоже поднялась над круглым, накрытым клетчатой скатертью столом, за которым происходили переговоры. Поднялась и ждала, пока он удалится, не проявляя ни малейшего намерения провожать гостя. Визит окончен… А визитер тем временем лихорадочно соображал, что бы такое придумать, чтобы еще немного задержаться, чтобы не уйти преждевременно, не использовав какой-то еще одной — последней — возможности. Вдруг потом придумаешь нечто совершенно убедительное, но будет уже поздно.

Ему помогла наигранная или мстительная веселость Анны в разговоре о его смерти.

— Сколько же ты надеешься получить за меня? — спросил он, задерживаясь перед дверью.

— Это уж сколько положено, — отвечала Анна, глядя прямо в глаза.

— Неужели ты до сих пор не узнала?

— Еще рано. Ты еще крепкий мужчина.

Он смотрел на Анну и не узнавал ее, вернее сказать — ничего не обнаруживал в ней от той, давней Анки, которую ведь любил когда-то — иначе бы не женился! Теперь это была почти пожилая злая женщина. Вокруг губ у нее пролегли и никогда не расходились глубокие, как резцом прорезанные складки, под глазами темнели синеватые, углубляющие взгляд полукружия, от глаз к вискам тянулось множество стрельчатых морщинок. Лежали морщинки и на щеках. И наиболее молодо выглядели ее почти сплошь седые, но еще густые волосы. Они осеняли ее лицо каким-то горделивым благородством.

— Значит, ты надеешься пережить меня? — спросил Горынин.

Анна заметила, как он перед тем разглядывал ее лицо, и обозлилась:

— Я просто не позволю себе умереть раньше!

— На сколько же ты собираешься пережить меня?

— Я не господь бог, — отвечала Анна, пока еще не понимавшая, к чему весь этот разговор.

— Ну все-таки? — продолжал Горынин. — На три, на пять лет?

Анна тут начала о чем-то догадываться.

— А если на десять?

— Вряд ли, Анна… — Горынин опять задержался взглядом на ее лице. — Но если ты так считаешь — пусть будет десять! И вот что я предлагаю тебе…

Он немного приостановился, подумав про себя: «Я ли это?» Но все же закончил:

— Мы узнаём у наших финансистов размер твоей предполагаемой пенсии… как вдовы полковника, и я начинаю ежемесячно выплачивать тебе эту пенсию при жизни. А ты даешь мне за это тихий, без скандалов, развод.

Анна долго молчала, глядя на него остановившимися глазами. Скорбные морщины возле губ стали еще глубже и жестче.

— Почему ты так ненавидишь меня? — спросила она. — Все-таки я — мать твоих детей.

— Ох, Анна! — вздохнул Горынин. — Что нам еще объяснять друг другу после всего, что было?

— Объяснять-то нашлось бы что, да, наверно, не стоит, — проговорила Анна тоже как бы со вздохом.

Горынин молчал. Долго молчал. Анна же вроде ждала чего-то. Но так ничего и не дождалась.

— Ну, ладно! — закончила она. — Поговорили — и будет! Езжай к этой своей…

— Поосторожней, Анна! — остановил ее Горынин.

— А то что? — вызывающе полюбопытствовала Анна Дмитриевна. — Что мне будет, если я назову ее так, как следует?

Лицо Горынина стало деревенеть.

— Может, ударишь? — продолжала она подразнивать. — Ну что молчишь, Андрей Всеволодович?

Во второй раз выдержав немалую паузу, Горынин сказал:

— Мог бы и ударить.

— Такая любовь, значит? — не унималась Анна.

— Такая, — подтвердил Горынин.

И Анна как-то вдруг переменилась, сникла.

— Ну конечно… Ну конечно… — начала повторять она. Потом снова вскинулась: — Чего же ты тогда торчишь тут, тратишь зря время? Скорее беги к своей… Бегом беги! Смотри, как бы не переманил кто! Не опоздай. Там ведь такое дело — кто первым подоспел…

Горынин молча повернулся и вышел. В сенцах надел фуражку, вышел на крыльцо, обежал на чистую, подметенную дорожку, что вела к калитке, и на прощанье хлопнул этой калиткой. Она, собственно, сама хлопнула, потому что была на пружине, но когда он входил сюда, то попридержал калитку и заодно осмотрел домик Анны, доставшийся ей от матери, а теперь он ничего не мог ни рассматривать, ни сдерживать. Теперь и домик этот на деревянной окраине Тамбова был для него враждебным.

Выходя на улицу, он услышал, что за ним кто-то бежит, и невольно прибавил шагу, свернул за угол. Но его продолжали преследовать. Тогда он оглянулся, боясь (а может, и смутно желая) увидеть Анну. Но увидел свою младшую дочь Стеллу, родившуюся в тридцать восьмом году. Она была в клетчатом таллинском платьице, которое с полгода назад посылала по почте Ксения Владимировна, в резиновых ботиках, тоже таллинских, и домашней, то есть тамбовской, узорчатой шапочке. Его родная дочь. Его… и Анны.

Он остановился, чтобы подождать ее. Девочка слегка запыхалась, раскраснелась, губы ее были полуоткрыты, а светлые Аннины глаза выражали первую непосредственную радость: наконец-то догнала!

— Ты что, дочка? — спросил Горынин.

— Можно, я провожу вас? — сказала она.

— А тебе не попадет за это?

— Нет. Я уже не маленькая.

За недолгое время общения со своим — и одновременно чужим — семейством Горынин успел заметить, что Стелла не признавала себя в доме не только маленькой, но и младшей. И когда она что-то говорила, ее слушали серьезно. Было похоже, что она выступает в иные моменты как некая домашняя справедливица, в силу своей предельной честности и объективности имеющая право судить и миловать. Глядя на нее и слушая ее в доме Анны, он вспоминал почему-то Ксению Владимировну; теперь же, на улице, он видел прежде всего сходство дочери с Анной. Даже подумал: вырастет и будет такая же. Вспомнил слышанное еще в молодости: хочешь узнать, какой будет твоя девушка в зрелые годы, познакомься с ее матерью. Видимо, в этом есть доля истины. Хотя верилось, хотелось бы верить, что должна же в чем-то проявиться и отцовская кровь…

— Если не боишься — пойдем! — сказал Горынин.

И они пошли к вокзалу, то и дело ступая в грязь.

— У вас в Таллине тоже так грязно теперь? — спросила Стелла.

— Таллин несколько другой город, — отвечал Горынин. — Там много камня.

— Он весь холодный, да?

— Да нет, я не замечал. Он не холодный, хотя и темно-серый по цвету. Узенькие улочки, высокие крыши и шпили. Очень красивая крепость.

— Настоящая, старинная?

— Настоящая и старинная. Вообще история Таллина — удивительная…

Когда пришли на вокзал, до московского поезда оставалось еще больше часу, а Горынин с обидой и горечью чувствовал, что ему не о чем говорить с дочерью, которая, может быть, с риском для себя пришла провожать его. Он, в сущности, не знал своей дочери. И очень мешало неожиданное, незнакомое волнение, даже растерянность перед этой полусвоей-получужой девочкой. Не успев познакомиться с нею, он должен, был уезжать, и уезжать, скорей всего, навсегда. Начинать разговор о школьных делах ее было бы глупо, о домашних — неприлично. Так вот и шло. Говорили о Таллине, о Германии, о Ленинграде, который Стелла немного помнила (она выехала из него вместе с матерью и сестрой в сорок первом году, в самом начале войны). Горынин все больше проникался теплым родственным чувством к стоящей перед ним дочери, ему уже не хотелось расставаться с ней, а хотелось, наоборот, как-то совсем приблизить ее к себе… но сказать об этом не умел, да, пожалуй, и не было таких слов, которые могли бы помочь ему в этом.

На платформе, когда Горынин уже доставал из кармана гимнастерки, из-под шинели, свой «мягкий» билет, она спросила:

— Вы больше не приедете к нам?

— Наверное, нет, Стелла, — грустно отвечал он.

— Я так и поняла.

— А ты сама к нам приезжай! — вдруг надумал Горынин. — Ксения Владимировна к тебе хорошо относится.

— Я подумаю.

— Подумай. Поговори с мамой. Денег на дорогу мы тебе вышлем.

— Нет, денег не надо. Вы и так высылаете нам больше, чем полагалось бы по закону.

— Справедливица ты моя!

Горынин осторожно, как нечто хрупкое, прижал девочку к себе и, кажется, впервые за всю свою нелегкую жизнь прослезился.

6

Он попрощался с дочерью и следующее свое слово произнес, только вернувшись в Таллин. Да и то первой высказалась Ксения Владимировна.

— Ты можешь ничего не говорить мне, я все вижу по твоему лицу, — сказала она.

— Да, мне нечем похвастать, — кивнул он.

— Я это предчувствовала.

Ксения Владимировна не казалась сильно обескураженной, и это немного приободрило Горынина.

— Жили до сих пор, — проговорила она тем особым, успокоительным тоном, которым добрые женщины разговаривают со своими детьми и расстроенными чем-то мужьями, — проживем и дальше.

— Спасибо тебе…

Горынин обнял Ксению Владимировну и похлопал легонько по плечу — как старого надежного приятеля.

Было утро. Серую каменную стену противоположного дома искоса подсвечивало бледное прибалтийское солнце. Стояла глухая каменная тишина. Кажется, было слышно, как перестукиваются между собой два взволнованных сердца.

— Нет худа без добра, — продолжала Ксения Владимировна, довольная уже тем, что Горынин рядом с нею. В этом и было добро. Но Горынин не понял хода ее мыслей и просто промолчал.

— Тебя кормить? — спросила тогда Ксения Владимировна совершенно обыденным тоном.

— Если ты не опаздываешь…

— Да нет, еще успею.

Горынин пошел умываться с дороги, Ксения Владимировна — подогреть еще не остывший завтрак. Потом она и сама подсела к столу — вместе выпить кофе; она почему-то люб