Жизнь продленная — страница 67 из 77

Конечно, тут оставалась одна небольшая неясность: только ли дружеские чувства обитали в его душе? Не таилось ли здесь начало иных, более неспокойных чувств?.. Однако и полной ясности Горынину не хотелось. Он знал, что никакого развития и углубления его отношений с Людмилой Федоровной быть не должно, потому что он не мог ничего допустить и совершить «в ущерб» Ксении Владимировне. Стоило бы только пожелать полной бескомпромиссной ясности, как пришлось бы твердо сказать: впереди — ничего! А без этого вроде бы что-то оставалось. Он не знал и того, что думает о нем, как относится к нему сама Людмила Федоровна, — и это, оказывается, тоже было хорошо.

Вот ведь как случается в жизни: неясность и неопределенность становятся привлекательней, чем полная ясность и отчетливая определенность.

Как-то попыталась подтолкнуть его в сторону ясности проницательная Ксения Владимировна. Понаблюдав за его сборами на работу, она улыбнулась и сказала:

— Горыныч, а ты, кажется, увлечен своей прорабшей.

Горынин не спеша закончил упаковывать бутерброды в аккуратный пакет, затем уложил пакет в портфель.

— Она мне в дочки годится, — проговорил он почти обиженно.

— Сколько же ей? — заинтересовалась Ксения Владимировна.

— Ну, тридцать.

— Прелестный женский возраст! А для мужчины твоих лет…

— Я вижу, ты затем и начала, чтобы напомнить о моих преклонных годах, — ухмыльнулся Горынин.

— Нет, Горыныч, — совершенно серьезно ответила она.

Ей тоже надо было собираться в больницу, и разговор на том оборвался. Но Горынин всю дорогу мысленно убеждал свою Ксенью в легкомыслии. Опять вспоминал хорошие слова о дружбе между мужчиной и женщиной. Заверял свою давнюю подругу в том, что никогда, нигде и ни с кем не забывает о ней. И не сможет забыть. Не говоря уже о том, что никому он теперь и не нужен.


Именно в этот день закончилась его стажировка у Людмилы Федоровны. После обеда он получил чертежи, смету, всю документацию нового, уже своего объекта, о чем мечталось лет тридцать назад, в добрые студенческие годы. В натуре это был всего лишь котлован, сырой и грязный.

Утром следующего дня первыми к котловану пришли Горынин, молоденький геодезист и его помощница — продрогшая девчонка с полосатой геодезической рейкой. Ночью был довольно сильный дождь, а теперь над площадкой гулял ветер, напевая тихую мелодию ранней осенней грусти.

— Так начнем, благословясь? — бодро заговорил Горынин, подходя к геодезисту.

— А нам что? Мы — пожалуйста! — по-рабочему отвечал парнишка.

Горынин сощурился, пригляделся к пареньку и, словно бы радуясь своей догадке, спросил:

— Это у вас не первый котлован будет?

— Да как вам сказать… — замялся паренек.

— Честно! Как же еще?

— Ну, первый. А что?

— У меня — тоже! — сообщил Горынин.

— Нет, я-то уже работал, только не в котловане, — побахвалился тогда геодезист.

— Ну вот и прекрасно!

Вместе они спустились в котлован, установили нивелир и, можно сказать, вместе сняли первую отметку, попеременно заглянув в трубу нивелира. Когда Горынин наклонился к окуляру, девчонка, что держала рейку в другом конце котлована, еще продолжала строить гримаски, предназначенные для паренька-геодезиста…

13

Третье письмо Ксении Владимировны к самой себе

А я все о доме, все о семье и даже о любви — чужой и своей.

Разыскали мы недавно Полонских, и вот когда я позавидовала Вале! И муж у нее законный, и дом постоянный, надежный, да еще и дочь-красавица!.. Я, конечно, завидовала не так, чтобы ей хуже сделалось, я очень по-хорошему, по-дружески, но все-таки завидовала и, когда мы уходили от них, сказала Горынину:

«Не мог бы ты пригласить свою младшую жить вместе с нами? Когда будет свой дом, конечно».

Горынин вздохнул и сказал:

«Я ведь приглашал ее… когда она меня на вокзал провожала. Но вот не приехала».

«Видимо, там сильней держат ее… Но ты попробуй написать ей».

«Может быть», — пообещал он. Но не сказал своего: «Все будет хорошо». И дальше мы долго шли молча, по пустым мокрым улицам. Я уже мечтала о том, как мы могли бы зажить втроем, какой хорошей я могла бы стать для Стеллы мачехой, может, даже второй матерью. Мне ведь не для кого беречь свое нереализованное материнство; своих детей, конкурентов падчерицы, у меня не будет.

Приезжала бы ты, девочка!..

Потом я кинулась к Горынину уже с другими речами:

«Горыныч, ты меня люби, пожалуйста! Люби сильно и не жалей иногда кое-каких ласковых слов, потому что они для меня — все! Они заменяют все привилегии и радости законной жены».

«Ты же знаешь, Ксенья… ты же все знаешь», — стал он говорить, обняв меня и по-дружески, по-приятельски похлопывая по плечу.

«Я знаю, но ты — говори, говори, пожалуйста! Во всем остальном ты не волен, а сказать, что любишь, — волен всегда».

«Я говорил и скажу еще…»

Когда я наконец успокоилась, он спросил, что это со мной случилось и отчего?

«Наверно, старость подходит, Горыныч», — сказала я.

«Ну-ну-ну! Нервы…»

«Значит, просто нервы, — не стала я возражать. — Когда-то и хирург приходит к выводу, что человек соединяется в одно целое и держится в таком собранном состоянии не столько скелетом, сухожилиями и мышцами, сколько нервной системой, почти невидимой и всесильной. Все может оказаться ненужным — и мышцы, и крепкое сердце, — если вдруг разладится эта связь всех связей».

«Да зачем ей разлаживаться? Надо дожить до весны, до лета, — уговаривал меня Горыныч в постели, зная, как я люблю отпускное время. — А там поедем на юг, к твоему любимому Черному морю…»

Я слушала и была благодарна ему. И постепенно, с его помощью, «самоналаживалась». Я ведь знаю о человеческом организме почти все. Могу даже, подобно йогам, кое-чем управлять в себе, даже кое-что регулировать силой внушения. Но когда много знаешь, то видишь и что-то лишнее. И я теперь все чаще замечаю в себе нарастающую напряженность. Она все чаще превышает норму, и тогда мне бывает очень трудно сдерживаться. Все чаще хочется спрашивать: «Когда же наконец? На войне — все для победы, после войны — все для людей… Когда же что-нибудь — для меня?..»

«Весной и дом наш готов будет?» — спросила, а вернее сказать, напомнила я Горынину.

«Должен быть», — отвечал он по привычке сдержанно.

А меня и его сдержанность, когда-то пленившая, теперь раздражала.

«Должен или будет?» — спросила я.

«Нэ кажи «гоп», — говорят мудрые хохлы».

«А где же твое всегдашнее?»

«Будет и всегдашнее», — все же уклонился он. И я решила: он уже знает что-то недоброе для нас, но скрывает.

Короче говоря, мы поссорились.

То есть ссорилась больше я, Горынин только отбивался, но в тот момент я почти ненавидела его за непрактичность в личных делах, за неумение устраивать свою жизнь решительно во всем. Я уже была почти уверена, что обещанной квартиры не видать.

Я сама не люблю себя злую и думаю, что не слишком красиво выглядела в глазах Горынина. Не зря же он сказал:

«А кто это говорил о том, что надо сохранять в себе человека?»

Это не раз говорила я.

И это меня остановило, затем успокоило. Ведь ничего пока что не произошло. Зачем же так непроизводительно расходоваться? Пусть сперва что-нибудь стрясется.

Я выпила снотворное и вскоре уснула.

И вот живу. По-прежнему жду, коплю нетерпение, надеюсь и боюсь.

14

Еще тогда же осенью, вскоре после первой встречи с Полонскими, Горынина как-то позвали с этажа вниз:

— Тут человек прораба спрашивает!

Горынин направился к лестничной клетке, гадая по пути, какое начальство к нему пожаловало. Мелькнуло подозрение, что это могла быть и Людмила Федоровна, однако тут же отпало: она сама разыскала бы его на объекте, не обращаясь ни к кому за помощью.

Так он ничего и не придумал.

А внизу, в дверном проеме, стоял и улыбался Дима Полонский с небольшим планшетом в руках.

— Мне только что предложили иллюстрировать книгу о строителях, и я вспомнил о вашем приглашении, — с ходу объяснил он.

— И очень правильно сделал!

От неожиданности и оттого, что искренне обрадовался такому гостю, Горынин слегка засуетился.

— Очень правильно сделал! — повторил он, соображая, что же показать Полонскому в первую очередь, чем можно заинтересовать его, а заодно и похвастаться перед ним. — Давай прямо к людям… Так, что ли?

— Так.

На лестнице Горынин вспомнил о Барохвостове и повел Полонского первым делом к нему.

Полонский посмотрел, посмотрел — и не увлекся.

— Бахвал какой-то, — шепнул он Горынину. — Он же это для меня так старается.

— В том-то и дело, что всегда так! — шепнул Горынин.

— А как насчет качества?

— Первый сорт!

— Интересно… — протянул Полонский и пошел дальше. — Все равно это не для меня, а для киношников, — говорил он.

— Его уже снимали.

— Ну, пусть еще раз снимут.

Возле Данилушкина Полонский задержался и некоторое время с улыбкой приглядывался к нему, прищуривался. Потом стал расстегивать свой планшет с ремешком от старой офицерской планшетки. Он явно собирался рисовать. Но как раз в этот момент прямо к его ногам, прямо как дар с неба, опустился контейнер с кирпичом.

— Поберегись! — запоздало крикнул кто-то.

А Полонский, запрокинув голову, смотрел уже в кабинку крановщицы.

— Вот это да! — проговорил он. — Она что же, нарочно?

— У нее не поймешь, — отвечал Горынин.

Лена-крановщица, чаще называемая Сонной Ленкой, была несколько странным существом. Она могла с ювелирной точностью положить на место плиту перекрытия или марш лестницы, и все это легко и ловко, а в другой раз как будто засыпала там, в своей поднебесной кабинке, и снизу не могли до нее докричаться, пока не подавал своего голоса Алексей Барохвостов. Проснувшись, она дергала кран, проносила груз над самыми головами, и какое-то время на ее работу стра