Жизнь продленная — страница 68 из 77

шно было смотреть.

— Можешь потом слазить туда, если захочешь, — сказал Горынин, заметив интерес в глазах Полонского. — Оттуда вся панорама стройки…

— Уже хочу! — объявил Полонский.

Данилушкин был забыт или отложен до следующего раза.

Когда Полонский, закинув за спину свой планшет, начал карабкаться по узенькой, с тонкими ступенями-прутьями, игрушечной лесенке вверх, к Сонной Ленке, сердце у Горынина забеспокоилось. Стало боязно, как бы у Полонского не закружилась с непривычки голова, как бы он не оступился где-нибудь и не сорвался. Как бы в этот момент не выкинула чего-нибудь странная крановщица.

— Лена, ты подожди пока что! — крикнул Горынин вверх. Но услышала его Сонная Ленка или нет, было неизвестно.

— А тут покачивает! — сообщил между тем Полонский, поднявшись больше чем наполовину.

— Осторожней смотри! — воззвал к нему Горынин, думая теперь о Вале и ее дочери, которых вот так, ненароком, можно осиротить.

— Ерунда-а! Мы монтажники-высотники и с высоты вам шлем привет! — шалил Полонский.

И наконец вошел в кабину.

Горынин потер шею и повертел головой, чтобы разработать застывший от напряженной неподвижности свой хрустящий, с отложениями солей, шейный позвонок. Затем пошел в контору, все еще не вполне спокойный за Полонского, все еще думая о нем.

«Там он продрогнет, так что надо чайку согреть».

По примеру Людмилы Федоровны он завел у себя в конторке чайник и две кружки…

Чайник вскипел и остыл, а Полонского все не было. Только в обеденный перерыв он спустился вместе с Леной. Горынин услышал, как они переговаривались-перекликались еще там, на кране, и вышел встречать своего забывчивого гостя.

— А вы смелая! — говорил Полонский Лене.

— Вы тоже, — отвечала Лена.

— Я — бывший солдат.

— А я — крановщица.

— И давно?

— Скоро восемь лет. А счастья все нет.

— Такая молодая — и восемь лет на кране?

— Ну, что вы! Я уже старушка. У меня дочка в детский сад ходит.

— А муж не боится отпускать вас на такую высоту?

— Я мать-одиночка.

— Ну и как же тебе живется, мамаша?

«Сразу на «ты»! — отметил Горынин этот быстрый переход и покачал головой. — Лихой сапер! Прямо как в двадцать лет».

В конторке Полонский показал Горынину свои наброски, на которых главное место занимала Лена-крановщица, и открылся, что в его жизни было такое время, когда он собирался написать сто женских портретов и дать через них своеобразный «срез эпохи». Потом он снизил норму до пятидесяти. Но пока что не сделал и десятка.

— Может быть, теперь снова вернусь к этой блажной затее, — сказал он, показывая Горынину свои наброски. — Тут важно еще и то, чтобы были разные профессии.

— Но почему только женщин?

— Я лучше понимаю их и быстрее схожусь.

— Неисправимый Полонский!

За чаем они, конечно, начали вспоминать фронт и тогдашних самих себя. Таков уж обычай старых солдат: сел к столу — вспоминай войну. И вот ведь что любопытно: годы проходят, а воспоминания не кончаются и всякий раз воскресает что-нибудь новенькое, не пришедшее в голову во время прошлой встречи. Ведь столько всего там было! И настолько обострены, сгущены были все наши ощущения и переживания, — сгущены до какого-то затвердевшего концентрата, рассчитанного на вечное хранение. Да и как же иначе? Одна только дорога к фронту, в эшелоне и пёхом, со всеми разнообразными впечатлениями и ожиданиями, с непонятным нетерпением побыстрее прибыть на место, — это уже целая эпопея с продолжением. Впереди погромыхивает, обочь дороги что-то догорает, а откуда-то из-за спины, издали, слышатся жалостные слова, тихие отголоски оставленного вдали дома, насквозь пронизанного светлыми лучами. Там и любимая женщина, и прощальная ночь с нею или робкое стыдливое ожидание такой ночи, если ее еще не было, и нежность ко всему оставленному, нежность почти до слез, нежность до самого горизонта.

Тебе бы скорей назад, к домашнему свету и теплу, и тем влажным глазам, к тем неотпускающим рукам, к той безропотной горькой покорности, — так нет же! Ты идешь по разбитой дороге, оторопело приглядываешься к реальным приметам войны, уже слышишь голосок шальной, далеко залетевшей пули, потом еще и еще… и наконец вваливаешься в траншею, пахнущую и пахотной землей и могильной. Здесь, правда, испытываешь доброе ощущение некоторой безопасности и делаешь первый, еще не очень уверенный вывод, что в общем-то жить можно даже и здесь, если не особенно высовываться по-над бруствером. Тут и в самом деле можно бы просуществовать до самого конца войны… только вот беда-то: сидя в траншее, войну не закончишь и уж, конечно, не выиграешь. Настанет такой час, необычайно тихий после разгульной артгрозы, когда ты начнешь выбираться из траншеи на бруствер, в полосу беззакония и незащищенности, где беспрерывно что-то взрывается, посвистывает и повизгивает — ждет и ищет тебя. Ты идешь навстречу своей неведомой судьбе, через какие-то невидимые прогалины смерти… и это уже не просто эпопея, не просто повествование, это предельная высота всей твоей человеческой сущности, выставленной перед врагом, под его огонь… А впереди еще вся несусветица, вся сумятица траншейных схваток, бой в глубине. Если повезет, то пойдешь и дальше, в преследование, а если не повезет — не суди, солдат, что оставят тебя товарищи на земле. Другие потом закопают… Но, может, еще и не смерть подошла, может, это бессилие подстреленной птицы, упавшей на землю, на измятые парусиновые крылья. Тогда тебя подберут и увезут потом в тыл в каком-нибудь перегруженном санитарном поезде с грубоватыми, но в душе добрыми и заботливыми санитарками и сестрами, рядом с тихим соседом-покойником, отошедшим в мир иной на ходу поезда, в прошлую ночь, после бомбежки…

Иной раз подумаешь, сколько живет в нас, фронтовиках, всяческой невыносимости, и невольно возьмет удивление: как еще мы живем со всем этим внутри себя? И ведь оно не просто сидит в нас подобно успокоившемуся осколку, а все время всплескивается, колышется, переливается всевозможными оттенками, поворачивается то одной, то другой стороной. И мы его снова и снова рассматриваем и пересматриваем, ворошим новые пласты, видим во всем новую — и непреходящую! — значительность.

А нынче что же?

Ну вот поднимется за день стенка этого дома еще на сколько-то рядов кирпича. Где-нибудь в Новосибирске, в Новгороде, в Мурманске тоже поднимутся за день стены новых таких же домов, которыми мы уже через год не будем гордиться. Возможно, будет запущен новый искусственный спутник Земли, и к этому тоже постепенно привыкнем.

Почти любой нынешний день можно прожить и не заметить. Пройдет не так уж много времени, и мы не сможем вспомнить, каким он был — ясным или пасмурным — и что в этот день происходило. Он так и затеряется в общем спокойном потоке. И только одно будет известно доподлинно: мы его прожили. Положили в ваши стены свою порцию кирпичей. И не было, слава богу, войны…

15

В апреле какая-то пронырливая, со слезящимся глазом, дворничиха уступила Ксении Владимировне свою очередь за холодильником. Уступила не просто так, не по доброте, а за пятнадцать новых, с нового года вошедших в употребление «маленьких» рублей, однако Ксения Владимировна как будто и не заметила в этом ничего предосудительного. Она даже благодарила пройдоху-дворничиху. Уж очень хотелось хозяйке будущей новой квартиры поскорее начать обзаведение. Не слишком практичная в житейских делах, на сей раз она проявила деловую хватку, отпросилась в день покупки с работы, договорилась со своим больничным шофером насчет доставки холодильника и незадолго до открытия магазина была уже у дверей его, в небольшой, но заметной толпе, волнуемой ветрами слухов и нетерпения. Что там говорят? Хватит ли на всех? Говорят, что нужно иметь при себе паспорт, а то некоторые спекулируют очередью…

Ксения Владимировна ко всему прислушивалась, чтобы не прозевать какое-нибудь важное сообщение, и по всякому поводу волновалась, начиная уже испытывать неприязнь к своей дворничихе, а заодно и к самой себе. Можно было бы и подождать, пока подойдет своя очередь, и привезти белого идола прямо на свою собственную квартиру. Но, с другой стороны, противно было ходить отмечаться в очереди, лучше уж сразу купить и привезти.

Толпа гомонила, бурлила, в ней образовывались отдельные ячейки и группки, и в каждой что-то рассказывали, а то и проповедовали. Двое мужчин-интеллигентов, стоявших за спиной Ксении Владимировны, рассуждали о намечающейся тенденции многоговорения — на всех уровнях, во всех кругах. По мнению этих мужчин, многословие уже затопляло нашу милую землю, как в половодье, и несло с собой великую опасность, ибо краснобайством люди обычно прикрывают неспособность к серьезному делу или же просто незнание дела. Говорят, даже школьники, не приготовив урока, глушат учителей громкими лозунговыми фразами, — и нелегко бывает учителям! А еще зарождается совершенно особый и новый вид современного красноговорения — интеллектуальный. Боже, как они эрудированны и образованны, как начитанны и всесторонне наслышанны, эти самоплодящиеся интеллектуалы! Как легко и непринужденно сыплют они самыми свежими, самыми модными, еще не всем понятными понятиями, как запросто перебрасываются именами и мыслями великих людей, как широко владеют самой разнообразной информацией, в том числе и доверительной, в том числе новостями и сплетнями, услышанными по ночному радио. Наконец, как умело и тонко применяют в беседе извилистый подтекст, хотя на самом-то деле…

Ксения Владимировна, не оглядываясь, не видя говоривших за спиною мужчин, мысленно присоединилась к ним и уже вместе с ними или сама по себе продолжала эти чуть насмешливые рассуждения. В самом деле, до чего же изощряются некоторые не глупые вроде бы люди в нескончаемых словопрениях, сколько тратят на это душевных и даже физических сил. Обратить бы все это в полезную работу…

Все готовы воспитывать, но мало кто хочет воспитываться.

В магазине покупателей встретил и торжественно обратился к ним сам директор.