Жизнь продленная — страница 7 из 77

Элида тоже остановилась перед ним, как бы разглядывая его или ожидая от него первых движений. Потом заметила, что он смотрит на ее накрашенные губы, и тогда быстро выдернула из-под рукава платок и несколькими твердыми движениями вытерла губы. Он обрадовался: «Не забыла!» И тут они кинулись друг к другу и поцеловались.

— Какая ты стала большая! — не очень уместно проговорил Николай, помнивший Элиду тоненькой.

— А ты совсем не изменился! — сказала Элида, пожалуй, чуть-чуть удивленно. Вероятно, он представлялся ей более мужественным, боевым, даже более рослым.

Они пошли по осенней, засыпанной первыми опавшими листьями дорожке рядом, под руку. И все у них стало постепенно возвращаться к тому, что началось в техникуме, потом чуть подзатихло, когда Николай ушел в военно-инженерное училище, и вспыхнуло с неожиданной силой в начале войны, перед опасной разлукой, и продолжалось, нагнеталось затем в переписке. Три года писем…

— Ты надолго? — спросила Элида как более практичная.

— Пока что до завтрашнего утра, — отвечал Николай.

— Ой, так что же мы! Ты подожди меня здесь, — сказала она, вытирая забытую на щеке слезу. — Я пойду отпрошусь с работы.

— Есть.

Ждать ему пришлось недолго — в войну все люди, и начальники тоже, умели с полуслова понимать чужое горе и чужую радость. Элида вернулась веселая, как отпущенная с уроков школьница.

— Вот теперь все часы — наши! — сказала она, подхватив Николая под руку.

Они пошли к Элиде домой. Она по-прежнему жила вместе с матерью в девятиметровой комнатке на последнем этаже, куда приходилось подниматься по крутой старой лестнице. Здесь война ничего не изменила. И в комнате Нерусьевых тоже все осталось по-довоенному, как будто хозяева и не уезжали из нее в эвакуацию, как будто вообще в этой семье не произошло никаких перемен. На своем месте стояла широкая двуспальная кровать, занимая почти полностью одну стенку и большую часть комнаты, на своих же местах оставались комод и узенький, жмущийся к другой стене столик, а между ними, в небольшом остающемся пространстве, — венский стул «со скрипом» — всегдашнее место для гостя.

Мать Элиды, маленькая женщина, глядя на которую трудно было поверить, что это она родила такую рослую дочь, долго удивлялась неурочному появлению Элиды, да еще с таким неожиданным гостем. Опомнившись, она стала расспрашивать, как зажила у Николая рана (незадолго перед этим он писал письма из медсанбата), не отпустят ли его по ранению совсем домой, что слышно насчет союзников и как кормят теперь на фронте. Николай тут весьма кстати вспомнил о привезенных с собой продуктах и отдал их старшей хозяйке. Она все внимательно пересмотрела, кое-что отобрала и пошла на кухню, оставив «молодых» немного пообвыкнуться друг с другом. Они в этом явно нуждались. Потому что вся их родственность и близость существовали до сих пор только на бумаге, в письмах.

После обеда они отправились погулять по городу, съездили на Невский, уже позабывший войну, сходили в кино.

И так постепенно подошла ночь.

Элида легла спать с матерью на кровати, гостю было постелено рядом с кроватью на полу. Никакого другого места в комнатке просто не оставалось, да, впрочем, и не было это место таким уж плохим. Чистые простыни, настоящая, из перьев, подушка, мягкое, не шинельное, одеяльце — что еще нужно солдату?

Вскоре к нему пришла Элида.

Правда, ее махонькая мамаша сразу забеспокоилась, заволновалась на своем слишком просторном для одной ложе:

— Как же вы так ложитесь, не зарегистрировавши?

«Молодые» промолчали.

— Война-то еще не кончилась, — продолжала мать, — мало ли что может случиться…

Густову было неловко и обидно слышать такие «деловые» слова в столь неподходящий час, но он ничего не мог вымолвить, он боялся даже дышать. В чем-то готов был согласиться с матерью: верно, война не кончилась. Верно, с ним еще всякое может случиться. Однако верно, свято было и то, что они оба вот уже три года считаются мужем и женой и лишь сегодня впервые легли в общую постель.

Они лежали молча, пока что не осмеливаясь прижаться друг к другу. Слышно было только дыхание матери да еще негромкое, прямо над ухом, пение матрасных пружин, когда мать поворачивалась. Потом затихло, кажется, все. Николай протянул свою робкую руку к Элиде… и вначале как бы обжегся и замер. Но тело Элиды не протестовало. Оно, правда, никак не отозвалось на это — ни протестом, ни приветом, да и не знал еще Николай Густов, умеет ли тело женщины как-то откликаться на первую, робкую мужскую ласку. Ничего он еще не ведал, названый муж, все было для него внове, все впервой…

Ночь эта закончилась для Густова стыдом и позором. Униженный, перепуганный, он не мог утром посмотреть в глаза Элиде и, не дожидаясь завтрака, поехал на вокзал — узнать об эшелонах своей дивизии. Он еще надеялся вернуться. Он еще надеялся, что все как-нибудь изменится к лучшему.

У воинской платформы стоял готовый к отправке состав. Люди были уже в вагонах.

— Давай бегом, Коля! — послышался откуда-то голос Полонского. — Уже дано отправление!

Густов побежал.

Едва ухватился за поручень последней платформы, как эшелон тронулся. И сразу стал набирать скорость, торопясь увезти людей в новую военную даль, ничего не позволяя менять им в своей личной жизни. Увезти подальше от семей, женщин, девушек. Война не любит делить с кем-нибудь свою жестокую власть над солдатом…

7

Весь оставшийся километр от перекрестка до фольварка Густов прошел, не замечая дороги. Однако пришел именно туда, куда надо, — в первую, бывшую свою роту. На крыльце дома его встретил нынешний командир роты капитан Иванов, больше известный в батальоне как Иванов-Борода.

Натерпелся Иванов с этой своей бородой — не приведи господи! Каждый начальник, заметив на лице капитана «лишнюю растительность», что-нибудь непременно изрекал, а капитану, хочешь не хочешь, приходилось что-нибудь отвечать. Вначале он с наивной откровенностью объяснял, что дал в училище зарок не бриться до самой победы, но ему в этих случаях неизменно советовали: «Лучше бы ты дал зарок побольше немцев убить!» Поняв бесполезность искренних объяснений, Иванов стал огрызаться — дескать, ни в одном уставе нет такого параграфа, который запрещал бы офицеру носить бороду. Но и тут ему непременно замечали, что в уставе есть параграф насчет опрятности, а какая тут опрятность, если половина лица заросла не поймешь чем… Своеобразной вершиной борьбы за бороду была беседа с армейским инспектором. В то время первая рота в изнурительных боях на Волховском фронте сильно измоталась, долго была без бани, и у солдат появились вши. Медики подняли такой шум, что его услышали в штабе армии. Оттуда примчался инспектор с группой офицеров. Первым долгом — в первую злополучную роту. Инспектор принял рапорт ротного командира, которым был тогда Густов, затем увидел лейтенанта с бородой. «Вот отсюда и вшивость!» — указал инспектор перстом на бороду взводного. Иванов покраснел всей незаросшей частью лица. «Вы меня оскорбили, товарищ подполковник… — начал он и вдруг заметил у инспектора усы. — Вы меня оскорбили, — повторил он, — хотя у вас у самого в усах-то…» Инспектор начал ощупывать-оглаживать свои богатые усы, подумав, что в них и впрямь что-нибудь запуталось или застряло. Потом он полудогадался: «Вы это серьезно сказали или в отместку?» — «Виноват, товарищ подполковник, в отместку!» — вытянулся лейтенант. Инспектору стало полегче. «А вы жох, Иванов-Борода!» — только и сказал он. И вскоре уехал. Затем начались успешные наступательные бои, начальство стало добрее и демократичнее, как это всегда бывает в пору удач, и пошел Иванов со своей бородой по дорогам наступления уже без всяких осложнений. Дошел до Германии. На второй день после победы, на этом самом фольварке, торжественно исполнил свой зарок: сбрил бороду. И стал называться в батальоне так: Иванов — Бывшая Борода…

Встретив Густова на крыльце, Иванов весело доложил замкомбату:

— Товарищ капитан, личный состав роты занимается ведением обширного хозяйства сбежавшего бауэра и мечтает об отправке на родину.

— С отправкой придется подождать, — сказал Густов, здороваясь и тоже улыбаясь. — Пока что приказано начинать занятия по боевой и политической.

— Ну и придумали товарищи начальники! — протянул ротный командир с явным неодобрением. — Больше ничего не могли?

Потом он что-то быстро прикинул в своем лукавом уме (как тогда с усами инспектора) и победно сообщил:

— А у меня некому заниматься!

— То есть как некому?

— А вот так! Давай подсчитаем, — начал ротный загибать пальцы на руке. — Двое пасут коров, двое возят к вам, в Гроссдорф, молочко, трое на дойке заняты, а еще надо и за свиньями ухаживать, и рыбешку ловить…

— Ну хорошо, пойдем посмотрим твое комплексное хозяйство, — остановил его Густов.

Иванов — Бывшая Борода повел его по двору.

На фольварке царил какой-то патриархально-идиллический образ жизни. Солдаты не без удовольствия занимались тихими полузабытыми хозяйственными делами и, пожалуй, действительно не очень-то сознавали себя солдатами. Тут были, скорее, крестьяне, колхозники, оказавшиеся хотя и не в своем селе, но в хорошем хозяйстве, которое нельзя оставлять без присмотра. Один солдат что-то строгал в небольшом приделе, пристроенном к коровнику, другой тащил к свинарнику ведро с кухонными отходами, третий разбирал-разматывал рыболовную сеть. Ротная сандружинница Муся Комарова мыла возле походной кухни подойник, и там же на каком-то длинном, защитного цвета ящике сидел рядом с молодой немкой сержант Лабутенков — в дружном молчаливом согласии они чистили картошку на обед.

— Откуда женщина? — спросил Густов с небольшой начальственной строжинкой в голосе.

— Вернулись, — ответил Иванов. — Ее отец служил тут садовником, дворником и еще какой-то ответственный пост занимал, а дочка на скотном дворе работала. Сперва они вместе с бауэром подались на запад, но где-то в дороге разошлись во взглядах и вот вернулись. Куда их девать?