— Я очень долго к вам собирался, но рад, что приехал, — сказал он на прощание.
— Приезжайте еще. В солнечный месяц…
На улице по-прежнему шел дождь.
Шофер прикомандированного к московскому гостю «Москвича» утром не вдруг отыскал на карте нужный Тихомолову Гроссдорф. Это немного разочаровало Тихомолова. Неужели он такой захолустный и никому не известный, этот памятный городок? В сорок пятом он был для многих и многих своеобразным центром Европы: здесь закончилась для них война и началась вторая, подаренная судьбой жизнь. Начиналось многое. Когда из Гроссдорфа уходил поезд с демобилизованными «старичками», добрая тысяча судеб делала здесь решительный и прекрасный поворот к новому, еще неведомому, но лучшему бытию…
А теперь что же? Теперь этого Гроссдорфа даже шоферы не знают…
Вторым разочарованием было то, что и сам Тихомолов, издали заприметив памятный острый конус гроссдорфской кирхи, при въезде в город совершенно не узнавал его главной улицы. Здесь выстроились новые трех- и четырехэтажные дома новой архитектуры, про которую, пожалуй, и не скажешь — немецкая она или какая еще. Краснокирпичная старая гимназия, бывшая тогда самым заметным после кирхи зданием, теперь затерялась между новыми строениями и старыми деревьями и не производила особого впечатления. Во дворе гимназии стоял прежде домик, похожий на сторожку, в нем размещалась редакция дивизионной газеты… Теперь его вовсе не было.
Оставив машину и шофера возле старого «Гастхауза», Тихомолов решил пройтись по главной улице городка. Майя — с ним, разумеется. Она все посматривала на него и словно бы ждала чего-то, и наконец спросила:
— Вы не очень довольны, Глеб Викентьевич?
— Всегда получаешь меньше, чем ожидаешь, — ответил он, — а при встрече с прошлым…
Он не договорил, поскольку и так все было ясно. И продолжал неспешно продвигаться по незнакомой почти что улице в сторону бывшей комендатуры, где он угощался у лейтенанта со странной фамилией — Бубна бледным и жидковатым пивом; оно производилось, несмотря ни на что, где-то в окру́ге и поставлялось коменданту с почтением. Рядом с комендатурой был, помнилось, богатый брошенный особнячок, захваченный штабом саперного батальона, в котором служили тогда славные ребята Коля Густов и Дима Полонский, а потом пришел служить и капитан Тихомолов, оставивший дивизионную газету. Напротив саперного штаба была хлебопекарня, и в ней жили французы-хлебопеки. Они за один день овладели русским матом, решив, что он входит составной частью во взаимные приветствия и здоровались так: «Капитан, так твою мать, здравствуй!» А на веселой физиономии — сиятельная улыбка от всей радушной французской души…
Постепенно стало кое-что оживать в памяти постаревшего Тихомолова, и он немного помолодел, вдруг увидев себя в гимнастерке, подпоясанной ремнем, в брюках галифе и хромовых сапогах. Таким вот и хаживал он с друзьями по этой улице, рассуждая о жизни и будущем, о литературе и эпохе, задумываясь порой и над чужой жизнью, скрытой от них стенами, стеклами, шторами, иноязычным мышлением. Они еще не могли тогда назвать каждого немца братом (как, впрочем, и мы сегодня), но именно в те дни люди заново начинали осознавать себя соседями по планете, приходили к простой, забытой в сражениях истине, что люди не могут быть вечными врагами между собой и сама вражда не может быть вечной.
Многое зависело тогда в мире от тех юнцов и тех взрослых, что вломились со своими танками и «катюшами» в Германию, разгромили фашистскую армию и всю государственную машину и увидели перед собой просто немца, просто человека, безоружного и робкого. Немцы боялись нашей мести, и те, кому особо следовало бояться ее, уходили на Запад, под крылышко наших тогдашних союзников, другие же оставались дома и ждали, присматривались к русским… Многое тогда зависело от поведения наших ребят и мужиков — и все они оказались удивительно зрелыми и взрослыми (ибо принадлежали к мудрому народу). Они первыми протянули руку немецкому ребенку — руку с хлебом или с небогатой пайкой солдатского сахара. Потом и взрослых позвали к своим походным кухням…
Только теперь, столько лет спустя, Тихомолов подумал: а как поступила бы в подобном случае армия другого народа?
Подумаешь — и не вдруг ответишь.
В самом деле: мы ведь ничего не сделали ни Германии, ни немцам, когда немецкий фашизм начал войну против нас и потом развернул такое зверское истребление наших людей, домов, детей. А мы-то пришли после истребительного прохождения немецко-фашистской армии по нашей земле. У нас было право мстить за злодеяния. Мы же протянули руку с хлебом. Враг хотел просто истребить нас; мы же, войдя в его дом, позаботились прежде всего о детях — о будущем немецкого народа.
Помнят ли в мире об этом?
— Мы можем зайти в какой-нибудь дом и поговорить, — предложила Майя, не первый раз работавшая с советскими писателями.
— Удобно ли? — усомнился Тихомолов.
— Я скажу, что вы — русский, и могу гарантировать любезный прием в любом немецком доме на территории ГДР, — сказала Майя. — Можете мне поверить, — продолжала она, все еще видя на лице Тихомолова неуверенность. — Я уже давно живу здесь, разговариваю, как настоящая берлинка, у меня есть близкие друзья среди немцев… и очень близкий друг — тоже немец, так что здесь со мной откровенны. Никаких недобрых чувств или подозрительности к русским здесь нет, все хотят нам добра. Среди интеллигенции можно даже услышать сожаления по поводу того, что уровень жизни в ГДР выше, чем в России. Конечно, никто не хочет, чтобы он стал понижаться в ГДР, но все хотели бы, чтобы он быстрее повышался в русских городах и деревнях… Я с вами совершенно искренна, потому что в душе я все же москвичка и все советское для меня — родное навсегда.
— Спасибо, Майя, — поблагодарил Тихомолов за все, что услышал, но идти в дом к незнакомым людям не решился. Жизнь и душу другого народа через такое разовое посещение не постигнешь, да и не было у писателя Тихомолова такой задачи. Ему до конца дней своих хватит забот и трудов, направленных на постижение души своего родного народа.
Вскоре стал накрапывать мелкий дождик — видимо, тот самый, что сопровождал их от самого Берлина, потом где-то в дороге отстал, но ненадолго. Нагнал-таки! Тихомолов и Майя поспешили, под одним дружественным зонтиком, к гастхаузу, а там забрались в уютный и пустой в этот час гаштет. Уселись за столик маленькой семейкой из трех человек. Шофер и Тихомолов заказали себе пиво, Майя, подумав, присоединилась к ним. Потом еще были суп, бройлеры — пожалуй, не хуже берлинских, и снова пиво. Затем перед гостиницей остановилась немецкая малолитражка, из нее вышла пожилая женщина, сидевшая за рулем, и открыла дверцу для пассажира — седого мужчины в светлом плаще и без головного убора. Он выбирался из машины как-то неловко, словно бы с похмелья, когда человеку плохо подчиняются его собственные руки и ноги. Он и по дорожке к гаштету шел как-то напряженно, подчеркнуто ровно, держа руки по швам.
Эта пара заняла соседний столик у окна, и женщина здесь тоже продолжала ухаживать за своим спутником: отодвинула стул, подождала, пока мужчина сядет, и только после того села к столу сама, поманила официантку. Тихомолов принял эту женщину за универсального гида-переводчика и одновременно шофера (есть такие в Европе) и решил, что она сопровождает в поездке какого-нибудь богатого западного туриста. Но когда официантка принесла пиво, он увидел и внутренне содрогнулся от увиденного: женщина взяла в свою немолодую руку бокал и поднесла его к подбородку мужчины, а тот по-детски послушно вытянул губы и стал пить… Было ясно, что руки этого человека — хорошо сделанные, но бездействующие протезы.
Женщина и супом кормила мужчину с ложки, и сосиски подавала потом кусочками с вилки, расторопно успевая и сама что-то бросать себе в рот со своей тарелки. У нее все было отработано и получалось безошибочно — что себе, что мужу, а была она, конечно, женой его. Только жена могла так вот…
Тихомолов всегда испытывал неловкость перед инвалидами. Когда видел однорукого, чувствовал стеснение в руках своих, а встречаясь с безногим, нередко и сам начинал непроизвольно прихрамывать на свою раненую ногу, раненную, правда, не тяжело. Ему казалось, что инвалид, глядя на него, здорового, всегда должен испытывать зависть или обиду.
Об этом же подумал он и теперь, глядя на безрукого немца. По годам тот вроде бы не мог быть солдатом минувшей войны, разве что успел попасть в отряд «Гитлерюгенда» и разок стрельнул фаустпатроном по советскому танку. Впрочем, о «Гитлерюгенде» и о том, что по соседству сидел за столиком бывший враг, Тихомолов начал рассуждать позже, а вначале была привычная неловкость, родившаяся на родной земле, при встречах со своими родными инвалидами…
— Вы хотите поговорить с этим человеком? — спросила все понимающая Майя.
— Не знаю, — проговорил Тихомолов. Но, видимо, в его тоне послышался все же интерес, потому что Майя тотчас встала и подошла к соседнему столику, заговорила.
Безрукий посмотрел на Тихомолова и произнес первые слова:
— Их вайс нихт…
Он тоже не знал, нужно ли им разговаривать.
И тогда Тихомолов сам подошел к нему, представился.
Инвалид кивком показал ему и Майе на свободные стулья и попросил официантку принести всем пива. Перед новыми застольщиками и здесь легли круглые картонки с гербом и названием города, оттиснутым четкими готическими буквами. Жена инвалида по его кивку на карман пиджака достала оттуда сигареты, предложила Тихомолову и Майе (они оба не курили) и дала закурить мужу.
Немец ждал вопросов.
Тихомолов стеснялся теперь не своих рук, как при первом взгляде на инвалида, а своей навязчивости. В самом деле, ну что ему нужно от этого несчастного?
— Это война? — единственно, о чем решился спросить он.
— Да, — ответил немец. — Апрель сорок пятого года.
Значит, действительно фаустник из «Гитлерюгенда».
— Ранен в бою против русских танков, — продолжал немец, не собираясь ничего скрывать. — Первую помощь оказали на советском медпункте… Вероятно, я должен был тогда погибнуть, но вот спасли, дали возм