«Жизнь происходит от слова…» — страница 54 из 60

Кроме того, не новый материал предлагают к интерпретации, а новые данные и новые факты рассматривают современные исследователи. В конце концов, и русские говоры, во многом разрушенные (это скорее современное просторечие), и рукописные источники, и даже такие среди них, как берестяные грамоты – материальная основа современного изучения фонетических изменений – все те же. Они даны историей и постоянно с нами. Обработанные же другими, предшественниками, материалы заданы как данные, именно они и предстают сейчас как доказанные факты, которые в условиях активности другого метода, действительно, кажутся неопределенными и могут быть интерпретированы по-другому.

Дает ли это что-нибудь для науки, сказать трудно. Большинство работ в этой области знания написано не специалистами узкого профиля – и в этом третье отличие нового этапа в разработке проблемы от прошлого; в историческую фонетику русского языка пришли ученые из других филологий или из других аспектов научной русистики. Пришли лингвисты, желающие проверить любезные им приемы исследования на экзотически новом материале. То, что дано природой и задано традицией, они хотят – таково их субъективное убеждение – возвысить в ранг научных фактов.

Общая характеристика этой новой волны старателей на ниве исторической фонетики оказывается неприглядной: пришли со стороны, принесли неорганичные для предмета методы и пользуются чужими данными. Этот этап в развитии научной дисциплины можно именовать типологическим.

Но есть и положительная черта у этой позиции. Со стороны лучше видно, проверка наработанного предшественниками всегда полезна. И верно: основные результаты новой исторической фонетики заключаются в пересмотре существенных фактов и в проверке исходных данных. Этим занимаются и старшее (А. А. Зализняк), и среднее (В. М. Живов), и молодое поколение (В. Б. Крысько и др.) московских лингвистов, настойчиво указывая нам, какие именно ошибки совершили их предшественники, описывавшие обширные рукописные материалы, их объясняя. Когда читаешь такие суждения, и особенно если знаешь, о чем речь, возникает щемящее чувство тоски и горечи. Критики со всем апломбом обличают, но свои объяснения (как правильно) строят все же на открытиях и гипотезах своих оппонентов из прошлого – правда, в этом случае уже не указывая первоисточников. Это обидно и, с точки зрения старинной этики, не столь уж невинно. Неявным образом оказывается, что вся мудрость критиков почерпнута из того же источника с живой водой, на поверхности которой плавали те самые соринки, что своим присутствием только оттеняют сладость влаги и прозрачную глубину источника. Этот упрек особенно касается молодого и талантливого В. Б. Крысько, который глубже многих других входит в суть проблемы и ищет закономерности развития языка, а не изучает сконструированные им самим типологические схемы (как, например, А. А. Зализняк о распределении о и w в древнерусских текстах, о палатализациях, или как В. М. Живов в его толкованиях полногласия или редуцированных). По-видимому, некоторые напоминания из истории науки окажутся полезными в перспективе общей оценки новых разработок исторической фонетики. История науки помогает понять условия, в которых наука развивалась, вплоть до мелочей. В частности, фонологам 60-х годов не удавалось печатать обширных работ (почему-то не хватало бумаги), а уж выступить с критической статьей против московского авторитета было совершенно невозможно: на посланные в редакции статьи попросту не отвечали. Мои сверстники могут вспомнить множество подобных случаев. Сейчас другое дело, сейчас мы можем обсуждать все такие вопросы вполне открыто, и поскольку речь зашла о различных степенях достоверности на эмпирическом уровне: материал – данные – факты, – то и ограничимся здесь рассмотрением классических работ двух ведущих исследователей тех самых 60-х, ученых, вместе с другими подготовивших расцвет исторической фонетики русского языка как полноценной и точной науки. Именно их особенно много – и несправедливо – критиковали за формальные опущения, замалчивая содержательный смысл их действительных достижений. Привожу эти примеры в юбилейные для их авторов годы, прекрасно сознавая, что всей полноты научной деятельности этих ученых в кратком очерке не охватить. Сначала я приведу выдержки из своих рецензий, написанных в свое время, но не принятых в периодических изданиях тогда, а затем поясню, почему так случилось.

* * *

В 1985 году вышла книга венгерского слависта И. Х. Тота «Русская редакция древнеболгарского языка в конце XI – начале XII вв.» По заказу московских редакций она была раскритикована, главным образом, за то, что термин старославянский язык автор вынужден был заменить на термин древнеболгарский язык. Поскольку в содержательном плане книга подводила итоги многолетних трудов И. Х. Тота в изучении и издании древнейших памятников, написанных в Древней Руси и сохранившихся лишь в отрывках, необходимо было показать самый смысл такого рода работы.

Работа И. Х. Тота энциклопедична в отношении к предмету. В наше время мы не знаем других столь же обстоятельных, до педантичности тщательно исполненных описаний мельчайших особенностей исследованных источников, во всем богатстве сведений о графике, орфографии, палеографии, грамматике, даже художественных особенностей исполнения рукописей. Перед нами – продолжение традиции классических исследований, давно уже утраченной нами. Системность в изучении такого источника, как средневековая рукопись, в принципе опирается на всесторонность и полноту описания наличного материала – иначе невозможно реконструировать фонетические, фонематические, морфологические системы, за ним сокрытые. Но перед нами – строгий архивист с ориентацией на конечные, глубинные закономерности исторического развития древнеславянской (в широком смысле!) письменности, и в целом ему должно быть безразлично, как эту его реконструкцию назовут впоследствии.

Процесс возникновения русской редакции «древнеболгарского языка» – качественно новое явления на протяжении всего XII века, и только пристрастный человек в этой синтетической формулировке не видит одновременного указания на источник, т. е. на текст, который во всех случаях в Киев (не в Новгород!) действительно пришел из Восточной Болгарии, отражая собою язык этой зоны тогдашнего славянского мира; на самый язык, относительно которого, правда, нельзя сказать, чтобы он очень уж отличался от других славянских «диалектов» того времени, однако в семантическом и лексическом отношении все же отличавшийся, например, от древнерусского; на характер письменности, которая также отличалась некоторыми особенностями письма и орфографии. Все эти аспекты синкретично слитного соединения различных форм позволяют, в сущности, свободно маневрировать наличными терминами, всякий раз отчетливо ощущая их условность. Сам И. Х. Тот говорит о русской редакции (т. е. о письменных формах) «древнеболгарского языка» (т. е. собственно переводов греческих текстов на соответствующий «язык»), а в точке пересечения понятий «текст» и «письмо» возникают самые разные вариации понятия «язык», относительно которого так мало известно, что условное его именование не имеет никакого значения. Если издателям в Болгарии хочется называть его древнеболгарским, это их право, мы называем его, может быть, и точнее (в нем много калек с греческого и заимствований разного рода), но слишком широко старославянским. Важно то, что И. Х. Тот изучает качественно новый этап развития славянской письменности на переводных текстах в другом регионе распространения древнеславянского языка. В трех этих «соснах» постоянно путается мысль всякого современного автора, особенно если он постоянно множит термины при обозначении объекта своего изучения.

В качестве примера укажем статью В. М. Живова (1987), которой и открылась дискуссия по означенной теме. В большом разборе книги И. Х. Тота автор смешивает понятия «история языка» и «история литературного языка», говорит одновременно о церковнославянском языке Древней Руси (!) и разговорном языке же (речи?) восточных славян как взаимодополнительных системах; о русской редакции церковнославянского языка, об адаптации церковнославянского языка на русской почве, о формирующих моментах русской нормы церковнославянского языка, а попутно о написаниях, стандартных для русской нормы в написаниях русского типа, о книжной морфологии и фонетических процессах, о нормах книжного языка и книжном произношении (!), о нормированном литературном образовании и грамотном книжном письме, о книжной орфографической норме, о картине постепенного становления русской орфографической нормы, о разных редакциях литературного языка славян, сталкивавшихся на русской почве…

«Итоговая картина» такова: «Мы знаем (ли? – В.К.), что русская книжность и русский литературный язык древнейшей эпохи (церковнославянский язык русского извода) [т. е. книжность? – В.К.] возникли на основе инославянской книжности, на основе общего для всех славян наследия [книжного? языкового? культурного? – В.К.]. Несомненно (!), что в XI в. на Руси имели хождение рукописи, происходившие из различных стран славянского мира» (с. 51; курсив мой. – В.К.). Явление (книжность) дается в общем ряду с сущностью (русский литературный язык) и предстает как их противоестественный синтез (церковнославянский язык русского извода). Воля ваша, но в этом трудно разобраться. Сущности множатся без всякой пользы для дела, а традиционные для науки термины, украшенные метафорическими переносами, выступают скорее в роли отвлекающих заклинаний. Чем, скажите, книжное произношение отличается от церковного произношения?

Вдобавок оказывается, что чем книжнее такое произношение, тем оно дальше от книжного же написания (орфографической нормы). Шахматовская идея «церковного произношения» возникла в те времена, когда еще не различали фонемный состав морфемы и фонетическую реализацию фонем (фонематическое по функции и фонетическое по воплощению), так что, например, в сочетаниях типа