«Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы» — страница 148 из 166

<…> 5) что отныне Вы твердо намерены «всячески “вредить” моей репутации, всем рассказывать о моей “возмутительной” статье и добиться того, чтобы меня “никуда не принимали”» (“в тех органах, где я увижу ваше имя, я буду заявлять, что рядом с вами сотрудничать не могу – или я или он”).

Все это было сказано Вами во всеуслышание, в столовой «Д<ома> л<итераторов>», в намеренно повышенном тоне.

Считаю нужным повторить свои возражения и дополнить их еще некоторыми мыслями.

1) Изображение в стихотворении «Лес», посвященном Ир.<ине> Одоевцевой, именно ее, а не кого другой, настолько явно и несомненно, что едва ли моя цитата является «нескромным разоблачением»

2) «Разоблачениями» я вообще не занимаюсь, а в данном случае мне и в голову не приходил какой-либо «намек» разоблачительного свойства, т.<ак> к.<ак> я не имею удовольствия знать лично Ир.<ину> Одоевцеву, а Ваши с нею отношения интересуют меня не более, чем прошлогодний снег или количество извозчиков в Буэнос-Айресе. Клянусь костями Роберта Пентегью и Молли Грей, что никакого злого умысла в моей статье нет.

3) Для всякого литературного человека ясно, что вся моя статья умышленно написана в форме шаржа ео ipso – отпадает обвинение в «пасквиле»; шарж такая же «законная» форма литер<атурного> произведения, как и сонет, рондель или канцона – в стихах.

4) <…> Надеюсь, Вы поймете когда-нибудь, что Ваши слова об «оглашении непроверенных слухов» основаны на явном недоразумении. И прошу верить, что плохо понятая Вами идея рыцарства, одушевляющая Вас, не может, как и всякая другая идея, изменить моего доброго к Вам отношения. Если же г-жа Одоевцева чувствует себя лично оскорбленной (?), то я охотно извиняюсь перед ней в том, что так неосторожно популяризировал сведения о ея миловидной внешности” (149, с. 595–596).

22 мая 1921 г. состоялся инициированный Голлербахом суд чести, который, как он сам вспоминал позднее, “вынес резолюцию, как и полагается суду чести, двойственную и потому безобидную. Моя статья была признана действительно резкой и способной возбудить неудовольствие Гумилева, но было также признано, что она не давала Гумилеву основания употреблять при объяснении со мной обидные выражения” (106, с. 589).


С. 384Но слезы и упреки Ани… – …а ее привело в восторг. – Последняя прижизненная книга стихов Гумилева “Огненный столп” (Пб., 1921) сопровождается общим посвящением “Анне Николаевне Гумилевой”.


С. 385–387Было это весной 1921 года. – Как ты стонала в своей светлице… – П. Лукницкий датировал “Заблудившийся трамвай” мартом 1921 г. (215, с. 240). А согласно реконструкции М. Баскера, опирающейся на мемуары Н. Оцупа и договор Гумилева с инженером Крестиным, касающийся его издательских прав на рукописи поэта, стихотворение было написано 29–30 декабря 1919 г. (430, с. 12–21). Приведем здесь выжимку из воспоминаний Оцупа:

“Однажды <…> в 5 часов утра мы с Гумилевым и с несколькими знакомыми возвращались домой после ночи, проведенной на Петербургской стороне у инженера Крестина. <…>

Гумилев был очень оживлен, шутил, говорил о переселении душ, и вдруг посередине его фразы за нами послышался какой-то необычайный грохот и звон. Неожиданность была так велика, что мы все остановились. Неожиданнее же всего было то, что эти странные звуки производил обыкновенный трамвай, неизвестно откуда и почему взявшийся в 5 часов утра на Каменноостровском проспекте. Мы не могли опомниться и повернулись лицом к трамваю, летевшему к нам и сиявшему электрическим светом на фоне светлевшего неба. Было что-то потрясшее нас всех в этом в сущности очень простом и прозаическом явлении. Оговорюсь, что в среде петербургских поэтов именно в это время было в моде настроение, которое можно бы назвать «мистикой будней». <…>

Трамвай уже почти поравнялся с нами и чуть-чуть замедлил ход, приближаясь к мосту. В этот момент Гумилев издал какой-то воинственный крик и побежал наискосок и наперерез к трамваю. Мы увидели полы его развевающейся лапландской дохи, он успел сделать в воздухе какой-то прощальный знак рукой и с тем же грохотом и звоном таинственный трамвай мгновенно унес от нас Гумилева” (137, с. 201–202).

Текст стихотворения “Заблудившийся трамвай” см.: 122, т. 2, с. 48–50).


С. 387Машенька в то первое утро называлась Катенькой. – …как и большинство таких догадок… – Соотнесение образа Машеньки с образом Маши Мироновой, превратившееся в общее место многочисленных работ о “Заблудившемся трамвае”, было сделано еще в 1922 г. в недоброжелательной рецензии С. Боброва: “…русская цивилизация и механическая культура в русском изложении привели автора к трагедиям пушкинского размера, к компонентам «Капитанской дочки» и «Медного всадника»” (61, с. 264).

В отклике на собрание сочинений Гумилева, который был написан в 1966 г., О. вслед за Г. Струве и Б. Филипповым возлагает ответственность за указание на Марию Александровну Кузьмину-Караваеву (1888–1911) как на прототип Машеньки из “Заблудившегося трамвая” не на С.К. Маковского, а на А.А. Гумилеву: “Г. Струве справедливо «без особенного доверия» отнесся к домыслам и заключениям невестки Гумилева о любви Гумилева, «якобы единственной настоящей его любви к его рано умершей кузине Маше Кузминой-Караваевой и к тому, что написанный в 20 году “Заблудившийся трамвай” относится именно к ней». Я не знаю, был ли влюблен Гумилев в свою кузину, он при мне вообще никогда не вспоминал о ней. Но я охотно допускаю это. Ведь Гумилев был влюблен несчетное число раз… <…> Но рассказ о том, что «Заблудившийся трамвай» (кстати, написанный не в 20-ом, а весной 21 года) относится к Маше Кузьминой-Караваевой вполне фантастичен. Небезынтересно упомянуть, что в первом варианте «Машенька» называлась «Катенькой» – и только впоследствии, в честь «Капитанской дочки» превратилась в Машеньку” (283, с. 285).

Однако именно к тому времени, когда О. начала работу над комментируемым фрагментом, она, по-видимому, ознакомилась с очерком Маковского “Николай Гумилев по личным воспоминаниям”, который содержал выпад против одного из фрагментов в журнальной публикации НБН (221, с. 158). Соответственно, упрек невестке Гумилева она переадресовала Маковскому, имея в виду следующее место в его очерке: “Гумилев относился к Маше с нежностью почти благоговейной, только притворялся повесой. <…> В одном из последних своих стихотворений «Заблудившийся трамвай» (из «Огненного столпа») Гумилев <…> вспоминает «Машеньку», ирреалистически смешивая времена и места действия” (221, с. 171, 173).

Следует отметить, что версии о Марии Кузьминой-Краваевой как о прототипе Машеньки придерживались многие мемуаристы и исследователи, в частности, Ахматова. А Ю.В. Зобнин обратил внимание на то обстоятельство, что предложенная М. Баскером датировка “Заблудившегося трамвая” пришлась на годовщину смерти Кузьминой-Караваевой – 29 декабря 1911 г. (147, с. 279–280).


С. 387Ведь и у вас в “Толченом стекле”… —…магическое стихотворение. – “Балладу о толченом стекле” О. см. на с. 537–538.


С. 387“У цыган” было написано им дней через десять. – Приведем текст этого стихотворения:

Толстый, качался он, как в дурмане,

Зубы блестели из-под хищных усов,

На ярко-красном его доломане

Сплетались узлы золотых шнуров.

Струна… и гортанный вопль… и сразу

Сладостно так заныла кровь моя,

Так убедительно поверил я рассказу

Про иные, родные мне края.

Вещие струны – это жилы бычьи,

Но горькой травой питались быки,

Гортанный голос – жалобы девичьи

Из-под зажимающей рот руки.

Пламя костра, пламя костра, колонны

Красных стволов и оглушительный гик,

Ржавые листья топчет гость влюбленный,

Кружащийся в толпе бенгальский тигр.

Капли крови текут с усов колючих,

Томно ему, он сыт, он опьянел,

Ах, здесь слишком много бубнов гремучих,

Слишком много сладких, пахучих тел.

Мне ли видеть его в дыму сигарном,

Где пробки хлопают, люди кричат,

На мокром столе чубуком янтарным

Злого сердца отстукивающим такт?

Мне, кто помнит его в струге алмазном,

На убегающей к Творцу реке,

Грозою ангелов и сладким соблазном,

С кровавой лилией в тонкой руке?

Девушка, что же ты? Ведь гость богатый,

Встань перед ним, как комета в ночи,

Сердце крылатое в груди косматой

Вырви, вырви сердце и растопчи.

Шире, все шире, кругами, кругами

Ходи, ходи и рукой мани,

Так пар вечерний плавает лугами,

Когда за лесом огни и огни.

Вот струны-быки и слева и справа,

Рога их – смерть, и мычанье – беда,

У них на пастбище горькие травы,

Колючий волчец, полынь, лебеда.

Хочет встать, не может… кремень зубчатый,

Зубчатый кремень, как гортанный крик,

Под бархатной лапой, грозно подъятой,

В его крылатое сердце проник.

Рухнул грудью, путая аксельбанты,

Уже ни пить, ни смотреть нельзя,

Засуетились официанты,

Пьяного гостя унося.

Что ж, господа, половина шестого?

Счет, Асмодей, нам приготовь!

Девушка, смеясь, с полосы кремневой

Узким язычком слизывает кровь.

(122, т. 2, с. 51–53)


Судя по воспоминаниям О. Гильдебрандт-Арбениной, это стихотворение было написано в январе 1920 г. (96, с. 445). Сам Гумилев с гордостью рассказывал студистам из Института живого слова об особенностях его композиции: “В стихотворении «У цыган» – 13 строф; оно написано в трех планах; седьмая строфа дает третий образ, связывающий два первых” (148, с. 87).


С. 388…ведь “великое рождается не часто”.