Гумилев вернулся в Петербург в июле 1921 года в Дом искусств, куда он переехал с женой, еще до своего черноморского путешествия.
Гумилев всегда отличался огромной работоспособностью и активностью, хотя и считал себя ленивым, а теперь, отдохнув и освежившись за время плаванья, просто разрывался от энергии и желания действовать.
Он только что учредил Дом поэтов, помещавшийся в доме Мурузи на Литейном. В том самом доме Мурузи, где когда-то находилась Литературная студия, с которой и начался, по его определению, весь “Новый Завет”.
– Вы только вспомните, кем вы были, когда впервые переступили этот священный порог, – насмешливо говорит он мне. – Вот уж правда, как будто о вас: “Кем ты был и кем стал”. А ведь только два года прошло. Просто поверить трудно. И все благодаря мне, не вздумайте спорить.
Да. Я не спорю. Я сознаю, что я ему многим – если не всем – обязана.
– Без вас, Николай Степанович, я бы никогда в жизни…
Но он не дает мне докончить.
– Предположим даже, что вы мне благодарны, – говорит он, меняя шуточный тон на серьезный. – Пусть так. И все-таки вы скоро отречетесь от меня, как, впрочем, и остальные. Вы и сейчас уже отреклись от меня и только притворяетесь, чтобы не обидеть меня. Но я ведь чувствую, я знаю!
– Неправда, – быстро говорю я. – Я никогда, никогда не отрекусь от вас.
Но я не успеваю объяснить ему, почему я всегда буду ему верна, – к нам подходят Лозинский и Адамович, и разговор становится общим.
Здесь в сутолоке Дома поэтов “выяснять отношения” трудно. Да к тому же сам Гумилев учил меня никогда не “объясняться”.
Дом поэтов своего рода клуб, почти ежевечерне переполняемый публикой.
Гумилев нашел необходимого капиталиста – некоего Кельсона. Гумилев уговорил своего брата Димитрия, юриста по образованию, стать юрисконсультом Дома поэтов и даже… кассиром. Гумилев всем заведует и все устраивает сам. Он душа, сердце и ум Дома поэтов. Он занимается им со страстью и гордится им.
В Доме поэтов очень весело. Судя по аплодисментам и смеху посетителей, им действительно очень весело, но нам, участникам и устроителям, еще гораздо веселее, чем им.
Мы с Гумилевым по-прежнему продолжаем ежедневно видеться, но всегда на людях – в Доме искусств, в Доме поэтов, в Доме литераторов, где он теперь, ведь он далеко живет, редко показывается.
Никаких “задушевных” разговоров с глазу на глаз мы больше уже не ведем. Хотя и он успел сообщить мне, что снова влюблен, счастливо влюблен, – с чем я его и поздравила. Все же он снова и снова уговаривал меня не выходить замуж за Георгия Иванова. Но все это происходило как-то вскользь, мимоходом, случайно – я была слишком занята своей личной жизнью.
Гумилев мечтал создать из Дома поэтов что-то совершенно небывалое.
Кроме чтения стихов предлагается еще и “сценическое действо”, сочиненное и разыгранное поэтами.
– Я чувствую, что во мне просыпается настоящий Лопе де Вега и что я напишу сотни пьес, – говорит он смеясь. – Они будут ставиться у нас, как в Испании семнадцатого века, грандиозно и роскошно, со всяческими техническими усовершенствованиями и музыкальным аккомпанементом.
Пока же представления скорее походят на веселый балаган.
Гумилев, большой поклонник и почитатель д’Аннунцио, решил достойно почтить его на сцене Дома поэтов.
Сюжетом для одного из первых спектаклей послужило взятие Фиуме.
Несмотря на то что в Доме поэтов еще отсутствовали “технические усовершенствования”, сражения на воде и суше происходили в невероятном грохоте и треске “орудий”.
Гумилев, конечно, играл главную роль – самого д’Аннунцио и был довольно удачно загримирован по его портрету.
Мне поручили “символическое воплощение победы”, что было нетрудно.
Мне полагалось только носиться по полю сражения с распущенными волосами и лавровым венком в протянутой руке, а в сцене апофеоза возложить лавровый венок на чело д’Аннунцио – “увенчать его славой”.
Все шло благополучно, но когда я, стоя за спиной сидящего на табурете д’Аннунцио, торжественно возложила венок на его голову, венок сразу соскользнул на его глаза и нос. Мне пришлось снять его и держать его над его головой в вытянутой руке.
Гумилев не изменил своей величественной позы и, сохраняя невозмутимое спокойствие, “даже бровью не повел”.
Уже за кулисами он, указывая широким жестом на себя и на меня, произнес с трагикомическим пафосом:
– Венчанный и развенчанный победой.
Нет, не д’Аннунцио, а Гумилев!.. —
и только тогда присоединился к неудержимому хохоту всех участников “Взятия Фиуме”.
В начале лета 1921 года Гумилев переехал с Преображенской в Дом Искусств вместе с вернувшейся к нему из Бежецка Аней. Леночка, двухлетняя дочка Гумилева и Аня, была помещена в Детдом, управляемый женой Лозинского.
Я зашла к Гумилеву на Преображенскую – он собирался переезжать в Дом искусств – и застала его за странным занятием.
Он стоит перед высокой книжной полкой, берет книгу за книгой и, перелистав ее, кладет на стул, на стол или просто на пол.
– Неужели вы собираетесь брать все эти книги с собой? – спрашиваю я.
Он трясет головой.
– И не подумаю. Я ищу документ. Очень важный документ. Я заложил его в одну из книг и забыл в какую. Вот я и ищу. Помогите мне.
Я тоже начинаю перелистывать и вытряхивать книги. Мы добросовестно и безрезультатно опустошаем полку.
– Проклятая память, – ворчит Гумилев. – Недаром я писал: “Память, ты слабее год от года!”
Мне надоело искать, и я спрашиваю:
– А это важный документ?
Он кивает:
– И даже очень. Черновик кронштадтской прокламации. Оставлять его в пустой квартире никак не годится!
Черновик прокламации? Я вспоминаю о заговоре. Да, он прав. Необходимо найти его. И я продолжаю искать с удвоенной энергией.
– А вы уверены, – спрашиваю я снова, безрезультатно просмотрев еще несколько десятков книг, – вы уверены, что действительно положили его в книгу?
Он раздраженно морщится.
– В том-то и дело, что совсем не уверен. Не то сунул в книгу, не то сжег, не то бросил в корзину для бумаг. Я с утра тружусь, как каторжник, – все ищу проклятый черновик. Ко мне заходил Жоржик Иванов и тоже искал. Кстати, он просил передать вам, что будет ждать вас в Доме литераторов с двух часов.
С двух часов? А теперь скоро четыре, и, значит, он стоит уже два часа на улице, поджидая меня. Он всегда ждет меня перед входом в Дом литераторов, а вдруг я – зная, что опоздала, – не зайду туда, а пройду мимо.
Гумилев оборачивается ко мне.
– Вам, конечно, хочется бежать? Ну и бегите. Все равно мне не найти проклятого черновика. Верно, я его сжег. И ведь никто здесь не поселится. Ключ от квартиры останется у меня. Я смогу приходить сюда, когда хочу, – уже улыбаясь, он оглядывается на дверь, – смогу назначать здесь любовные свидания. Очень удобно – pied-а́-terre[44], совсем как в Париже.
Он начинает ставить книги обратно, а я торопливо надеваю свою широкополую шляпу и прячу под нее бант.
– До свидания, Николай Степанович.
– Не говорите никому о черновике, – доносится до меня его голос, и я, кивнув наскоро Ане, готовящей что-то в кухне на примусе, выбегаю на лестницу.
После ареста Гумилева, при обыске на Преображенской, 5, чекисты искали более умело и тщательно и нашли, кажется, черновик.
В списке предъявленных Гумилеву обвинений значилось: принимал деятельное участие в составлении контрреволюционной прокламации.
Моя последняя встреча с Гумилевым.
Та последняя встреча, неожиданно открывающая глаза вспоминающего на многое, чего он не только не видел, но о чем даже не подозревал, освещающая “нездешним светом” того, с кем происходит она, эта последняя, роковая, незабываемая встреча, звучащая последним, траурным аккордом, ставящая последнюю необходимую точку, после которой уже ничего добавить нельзя.
Такой последней роковой встречи, редко происходящей в действительной жизни, но совершенно неизбежной в разукрашенных фантазией воспоминаниях, у меня с Гумилевым не было.
Не было ни “нездешнего света”, ни траурного аккорда, ни необходимой последней точки.
Ведь в жизни чаще всего как у Кузмина в “Картонном домике”. Судьбой не точка ставится в конце, а клякса.
Мы теперь жили далеко друг от друга и уже вместе не возвращались домой.
Все же Гумилев был по-прежнему откровенен со мною.
Так, я узнала от него, что его роман развивается очень удачно.
– Я чувствую, что вступил в самую удачную полосу моей жизни, – говорил он. – Обыкновенно я, когда влюблен, схожу с ума, мучаюсь, терзаюсь, не сплю по ночам, а сейчас я весел и спокоен. И даже терпеливо ожидаю “заветный час свиданья”. Свидание состоится в пятницу, пятого августа, на Преображенской, пять, и, надеюсь, пройдет “на пять”.
Я поздравила его и, смеясь, спросила:
– Раз вы так счастливо влюблены, вы, надеюсь, не будете больше уговаривать меня не выходить замуж?
Но он покачал головой.
– Еще как буду! Влюбляйтесь сколько хотите, но замуж выходить за Георгия Иванова не смейте!
– А оставайтесь навсегда ученицей Гумилева! – прибавила я. – У вас пренесносный характер, Николай Степанович. Удивляюсь, как я могла так долго терпеть. – И я, смеясь, сделала ему глубокий реверанс.
– Как это прикажете понимать? Вежливое: вот хомут вам и дуга, я вам больше не слуга, то есть больше не ученица? – спросил он тоже, смеясь. – Так, что ли?
Разговор этот происходил 2 августа 1921 года в столовой Дома искусств, куда я зашла на минутку по дороге в Летний сад, где меня ждал Георгий Иванов.
Взглянув на часы, я вдруг вспомнила, что он уже давно ждет, и, не отвечая на вопрос Гумилева, торопливо попрощалась с ним.
– До свидания, Николай Степанович, всего вам наилучшего-лучшего.
Он проводил меня до внутренней винтовой лестницы.