«Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы» — страница 70 из 166

Мы живем у Георгия Адамовича, в квартире его тетки, успевшей уехать во Францию. Мы прощаемся. Мне очень хочется спросить Кузмина об ангеле. Видел ли он его еще раз или никогда больше? Но я не решаюсь.

Мы поднимаемся по лестнице. Георгий Иванов говорит, зажигая спичку, чтобы осветить ступеньки:

– Ты, конечно, поверила. А мне кажется, что он все это тут же придумал.

– Нет, он так искренно, так правдиво… – начинаю я.

Но Георгий Иванов перебивает меня:

– Оттого-то и так искренно и так правдиво, что он все выдумал. Послушник Джиованни, наверно, существовал, а остальное – фантазия.

– Нет, нет, я убеждена, все это правда. Даже если и не совсем так было – правда.

И Георгий Иванов не спорит.

– Кто его знает? Может быть, и правда. Кузмин прикидывается простым, а на самом деле очень сложный. Как всякий поэт.

Он зажигает новую спичку.

– И ведь любимое существо всегда кажется ангелом, – говорит он, глядя на меня.

Последняя прощальная встреча с Кузминым. В Домлите. Перед нашим отъездом.

– Счастливица! – щебечет Олечка. – Как бы я хотела душиться парижскими духами, носить парижские платья и шляпы, говорить с парижанами по-французски!

– Только не слишком засиживайтесь там. Возвращайтесь скорее, – советует Кузмин. – Помните: в гостях хорошо, а дома лучше. В Петербурге – дома. Ведь по-настоящему дома можно чувствовать себя только в Петербурге.

С чем и Георгий Иванов и я соглашаемся.

– Да, только в Петербурге… Но мы ведь скоро вернемся домой, в Петербург.

* * *

Я увидела Ахматову впервые летом 1918 года в Петербурге на Литейном проспекте.

Она шла мне навстречу.

Я сразу узнала ее, хотя до этого дня видела ее только на портрете Натана Альтмана. Там она вся состояла из острых углов – углы колен, углы локтей, углы плеч и угол горбинки носа.

Я узнала ее, хотя она была мало похожа на свой портрет. Она была лучше, красивее и моложе. И это в первую минуту даже слегка разочаровало меня – ведь я привыкла восхищаться той, альтмановской Ахматовой. Но я уже шла за ней, восхищаясь ее стройностью и гибкостью, ее легкой, летящей походкой. Шла с Литейного до Морской, где она, ни разу не обернувшись, исчезла в каком-то подъезде.

Я прождала ее больше часа у этого подъезда, но она так и не показалась.

С того дня я больше не видела ее до августа 1921 года. Но она все эти годы незримо присутствовала в моей жизни. Ведь она была первой женой Гумилева, и он постоянно рассказывал мне о ней, начиная с их общих царскосельских гимназических воспоминаний, о которых она писала:

В ремешках пенал и книги были.

Вместе возвращались мы из школы.

Эти липы, верно, не забыли

Наши встречи, мальчик мой веселый.

Только, ставши лебедем надменным,

Изменился сизый лебеденок.

А на грудь мою лучом нетленным

Грусть легла, и голос мой незвонок.

– Анна Андреевна, – говорил мне Гумилев, – почему-то всегда старалась казаться несчастной, нелюбимой. А на самом деле – Господи! – как она меня терзала и как издевалась надо мной. Она была дьявольски горда, горда до самоуничижения. Но до чего прелестна, и до чего я был в нее влюблен!

Я уверена, что Ахматова была главной любовью Гумилева и что он до самой своей смерти – несмотря на свои многочисленные увлечения – не разлюбил ее.

Уверенность моя основана на его рассказах о ней и, главное, на том, как он говорил о ней. Не только его голос, но даже выражение его лица менялось, когда он произносил ее имя. Я постоянно расспрашивала Гумилева об Ахматовой и задавала ему самые нелепые вопросы, вроде: любила ли она халву? Как она причесывалась еще гимназисткой? Хорошо ли она танцевала? Была ли у нее собственная собака? И даже: что вы подарили ей на Рождество в первый год свадьбы?

Он смеялся над моим неугомонным любопытством, но охотно отвечал, “погружался в прошлое”. А о том, что он подарил Ахматовой на Рождество в первый год, рассказал даже очень подробно:

– Я купил у Александра на Невском большую коробку, обтянутую материей в цветы, и наполнил ее доверху, положил в нее шесть пар шелковых чулок, флакон духов “Коти”, два фунта шоколада Крафта, черепаховый гребень с шишками – я знал, что она о нем давно мечтает – и томик “Les amours jaunes”[47] Тристана Корбьера.

Как она обрадовалась! Она прыгала по комнате от радости. Ведь у нее в семье ее не особенно-то баловали.

Когда я женился на Анне Андреевне (он почти всегда называл Ахматову Анна Андреевна, а не Аня), я выдал ей личный вид на жительство и положил в банк на ее имя две тысячи рублей, – продолжает он с плохо скрытым сознанием своего великодушия. – Я хотел, чтобы она чувствовала себя независимой и вполне обеспеченной.

Он подробно описывает мне их свадебное путешествие, все, что они видели и где побывали.

– Возвращаясь из Парижа домой, мы встретились с Маковским, с papa Makó, как мы все его называли, в wagon-lits[48]. Я вошел в купе, а Анна Андреевна осталась с papa Makó в коридоре, и тот, обменявшись с ней впечатлениями о художественной жизни Парижа, вдруг задал ей ошеломивший ее вопрос: “А как вам нравятся супружеские отношения? Вполне ли вы удовлетворены ими?” На что она, ничего не ответив, ушла в наше купе и даже мне об этом рассказала только через несколько дней. И долгое время избегала оставаться с ним с глазу на глаз.

Но я снова спрашиваю, была ли у нее в Царском собственная собака?

– Нет, собственной собаки у нее не было. В деревне у нас, в Слепневе, было много дворовых псов, но комнатных собак, за исключением моей старшей сводной сестры, у нас никто не заводил. Ни собак, ни кошек. Зато у Анны Андреевны был розовый какаду, тот самый, знакомый вам по ее стихам:

А теперь я игрушечной стала,

Как мой розовый друг – какаду…

Этот розовый друг какаду отличался не только красотой, но и пренеприятным голосом и, как только заговорят в соседней комнате, а в особенности если читают стихи, начинал кричать на весь дом. На его клетку натягивали большой черный мешок, и он успокаивался и замолкал, считая, должно быть, что настала ночь и пора спать.

– А когда, – спрашиваю я, – когда и где Ахматова впервые напечатала стихи?

– У меня, в моем журнале “Сириус”, – не без гордости отвечает Гумилев. – Я первый напечатал ее еще в 1907 году в издаваемом мною журнале в Париже. Я был не только издателем “Сириуса”, но и редактором и главным сотрудником его. Я печатал в нем свои стихи и свою прозу под всевозможными псевдонимами: Грант, Терин и сколько еще других… Но “Сириус”, к сожалению, вскоре лопнул. Издатель не вынес полной убыточности этого великого предприятия, а редактор и сотрудники изнемогли под тяжестью литературной нагрузки. Мецената не нашлось. Вышло только три номера. Так бесславно провалилась “безумная мечта поэта” сразу завоевать славу.

И как это тогда было горько и обидно. И как забавно теперь! Ведь я плакал, плакал как девчонка. Мне казалось, что я навеки опозорен, что я не переживу гибели своей мечты.

Я спрашиваю:

– Вы помните, какие стихи Ахматовой появились у вас в “Сириусе”?

– Конечно, помню! – И он читает мне наизусть:

На руке его много блестящих колец

Покоренных им девичьих нежных сердец.

Там ликует алмаз и мечтает опал,

И красивый рубин так причудливо ал.

Но на бледной руке нет кольца моего,

Никому, никому не отдам я его.

Я не пришел в восторг от этого стихотворения, а конец: “Мне ковал его месяца луч золотой…” я советовал вовсе отбросить. Но я все же напечатал его и даже с последней строфой. Я ведь был катастрофически влюблен и на все готов, чтобы угодить Ахматовой. Впрочем, она тогда была еще Анна Горенко. Ахматовой она стала позже, уже моей женой. Ахматова – фамилия ее бабушки-татарки, той самой, о которой она писала:

Мне от бабушки татарки

Были редкостью подарки…

Мне тогда еще и в голову не приходило, что она талантлива. Ведь все барышни играют на рояле и пишут стихи. Я был без памяти влюблен в нее. Как-то, когда я приехал к ней в Севастополь, она была больна свинкой. И она показалась мне с уродливо распухшей шеей еще очаровательнее, чем всегда. Она, по-моему, была похожа на Афину Палладу, а когда я сказал ей об этом, она решила, что я издеваюсь над ней, назвала меня глупым, злым и бессердечным и прогнала. Я ушел, но весь вечер простоял под ее окном, ожидая, что она позовет меня. А утром уехал, так и не увидев ее снова. Как она меня мучила! В другой мой приезд она, после очень нежного свидания со мной, вдруг заявила: “Я влюблена в негра из цирка. Если он потребует, я все брошу и уеду с ним”. Я отлично знал, что никакого негра нет, и даже цирка в Севастополе нет, но я все же по ночам кусал руки и сходил с ума от отчаяния.

– Когда вышла ее первая книга “Вечер”? – спрашиваю я.

– В 1912 году, в издательстве Цеха поэтов. Мы ее составляли вместе. Тогда я уже понял, что она настоящий поэт. Я понял свою ошибку и горько раскаивался. Но зла я ей своим неверием не принес. Она почти молниеносно прославилась. И как я радовался ее успехам!

– Я никогда не видела “Вечер” и нигде не могла, как ни старалась, его найти.

– Ну еще бы! Ведь всего триста экземпляров было отпечатано, и они в тот же год разошлись до последнего. “Вечер” теперь – библиографическая редкость, – объясняет он.

– А у вас сохранился “Вечер”?

Он кивает:

– Конечно. С надписью! Я его храню как зеницу ока, никому даже в руки его не даю…

Разговор этот происходил во время одного из наших совместных возвращений из Дома искусств.

Когда я на следующий день пришла к нему, он, не дожидаясь моей просьбы, протянул мне тоненькую книжку в голубой обложке. Я растерялась и не сразу решилась взять ее: