Я иду с ней нога в ногу, боясь от радости, захлестнувшей меня всю, сбиться с шага. Теперь она говорит совсем по-новому, доверчиво и откровенно, о чувстве сохранности, никогда не покидавшем ее даже в самые страшные, самые черные ночи революции.
– Нет, я никогда не боялась. Я возвращалась одна домой по совершенно пустым, глухим улицам. Я знала, что Бог хранит меня, и со мной ничего не может случиться. Других грабят, других убивают, но меня, я верила и знала, это не касается.
У меня сжимается сердце. Ведь и я тоже испытывала чувство сохранности и уверенности, что со мной ничего дурного не может случиться, я тоже ничего не боялась.
И я рассказываю ей о моих ежевечерних одиноких возвращениях домой из “Живого слова” зимой 1919 года.
Она внимательно слушает. Она кивает.
– Да. Мне кажется, все поэты испытывают это чувство сохранности и присутствия Бога. – Она на минуту замолкает. – И Коля, должно быть, тоже… Он вам не говорил?
– Нет. Он мне никогда не говорил. Но он был уверен, что его никто не посмеет тронуть, что он слишком знаменит, и ничего не боялся.
– Ах, это совсем не то! – В голосе ее звучит разочарование. – Если бы он испытывал чувство сохранности и Божьей защиты…
Она обрывает. Неужели ей кажется, что Гумилева, если бы он верил в Божью защиту, не расстреляли…
Мы проходим мимо темного, спящего Дома литераторов.
– Коля часто, я знаю, бывал здесь. Ведь он жил совсем близко, на Преображенской. – И прибавляет, вздохнув: – Я у него там ни разу не была. Я ходила смотреть на его дом. Уже после…
Я понимаю – после его смерти. Если бы я посмела, я бы объяснила ей, что Гумилев ни в чем не винил ее, что он уже давно мог сказать, как в ее стихотворении, “Довольно! Ты видишь, я тоже простил!”, что он любил ее до самой смерти.
Она сейчас – я в этом уверена – поверила бы мне. И перестала бы мучиться. Ведь она мучится – она думает, что он не простил. Если бы я решилась, если бы посмела… Но я молчу.
И вот уже серая громада “дома по Бассейной, 60”. И надо прощаться. Луна ярко светит. Я смотрю в лицо Ахматовой и вдруг вспоминаю, что Гумилев иногда, в минуты нежности, называл ее “маленький зуб” – один из ее верхних зубов неправильно посажен и короче других, и это трогало и умиляло его, по его словам, “почти до слез”. Мне хочется увидеть этот маленький зуб. Но хотя она сейчас и улыбается, она лишь слегка приоткрывает губы, не показывая зубов. Она улыбается скорее глазами и бровями, чем ртом.
– Спокойной ночи. – Она протягивает мне руку. – Я рада, что пошла вас проводить. Такая прелестная ночь. И Коля ведь постоянно ходил по этой длинной улице. Она вся исхожена его ногами.
Она больше не улыбается. Она говорит почти с осуждением, устало:
– А вы все-таки напрасно уезжаете. И Коля, наверно, не одобрил бы… Так не забудьте. Зайдите проститься. Я вечером почти всегда дома.
– Спокойной ночи, Анна Андреевна. – Я не решаюсь прибавить: “Спасибо!” Ведь это было бы смешно.
Зато Лурье я горячо и бурно благодарю.
– Спасибо, большое спасибо, Артур Сергеевич!
О, конечно, не за проводы, а за счастье этой неожиданной встречи с Ахматовой.
Он, как там, в Доме искусств, снова окидывает меня взглядом с головы до ног.
– Не стоит благодарности! – И прибавляет полуиронически: – Гулять по ночному Петербургу очень приятно. Спокойной ночи!
Я вхожу в подъезд своего дома, но вместо того, чтобы подняться по лестнице, снова выбегаю на улицу. Мне хочется еще раз, в последний раз увидеть прекрасное, бледное лицо Ахматовой, мне хочется догнать ее и крикнуть:
“Анна Андреевна, пожалуйста, ради Бога, поцелуйте меня! Поцелуйте меня на прощанье!”
Она, конечно, удивится. Но она рассмеется и поцелует меня, и скажет Лурье: “Нет, до чего она забавная!”
Вот они идут вдвоем по пустой, залитой лунным светом Бассейной. Идут, отбрасывая на белый тротуар длинные черные тени.
Я уже готова броситься за ними, но вдруг вижу, что их уже не двое, а трое, что справа от Ахматовой идет еще кто-то, тонкий и высокий. Кто-то, не отбрасывающий тени.
И я узнаю его.
Конечно, это только кажется мне, но я застываю на месте, не в силах двинуться, и вижу, ясно вижу, как они втроем, а не вдвоем удаляются в лунном сиянии. И я не смею бежать за ними.
Я долго смотрю им вслед. И вот их совсем не видно. Только прямая пустая улица, залитая лунным светом.
Я снова вхожу в подъезд, медленно поднимаюсь по лестнице и отпираю входную дверь своим ключом.
Как тихо, как темно. Как пусто. Будто я одна во всей квартире. Я осторожно, чтобы никого не разбудить – ведь все уже спят, – на носках пробираюсь по темному коридору к себе в спальню. Шторы на окне не затянуты. В комнате совсем светло, и луна плавает в “лебедином озере” – в моем круглом туалетном зеркале, на лебедях.
Я смотрю на луну в окне, на луну, отражающуюся в зеркале. Конечно, там на улице мне только показалось… Но я не могу успокоиться. И до чего мне грустно!..
Я раздеваюсь, не зажигая электричества.
– Все хорошо, – уговариваю себя. – Я просто слишком много волновалась, слишком много переживала. Оттого мне и показалось. Ничего не было. Мне только показалось.
Я кладу голову на мягкую, прохладную подушку, натягиваю простыни до подбородка. Все хорошо, все чудесно! Через три дня я уеду в Берлин, в Париж – в запоздалое свадебное путешествие. А теперь надо спать. И я действительно засыпаю.
Я сплю, но сквозь сон слышу, как где-то в углу или за стеной скребутся мыши. Комната полна шелеста, и шороха, и шепота, и чей-то тонкий комариный голос звенит над моим ухом: “Бедная, бедная! Она спит, она не знает, что ее ждет!..”
Я открываю глаза. Нет! Я не сплю. Вздор, я ничего не боюсь. И трижды, как заклинание, громко произношу:
– Я всегда и везде буду счастлива!
Я прислушиваюсь к своему голосу в тишине: “Всегда и везде буду счастлива!”
Но нет. Я не верю своим словам. Мне вдруг становится страшно. Я прижимаю руки к груди. Зачем я уезжаю? Зачем? Что ждет меня там, в чужих краях?..
Мне еще сегодня вечером, когда я стояла на эстраде, казалось, что это только начало длинной восхитительной жизни, полной удач и успехов. А сейчас я чувствую, я знаю, что это не начало, а конец. Слезы текут по моим щекам. Я плачу все сильнее, уже не сдерживаясь, не стараясь убедить себя, что я везде и всегда буду счастлива.
Нет, я чувствую, я знаю, такой счастливой, как здесь, на берегах Невы, я уже никогда и нигде не буду.
Олег ЛекмановПутеводитель по книге Ирины Одоевцевой “На берегах Невы”
С. 17На берегах Невы / Несется ветер, разрушеньем вея… Георгий Иванов. – В качестве эпиграфа Одоевцева (далее – О.) выбрала чуть искаженный ею микрофрагмент из стихотворения своего мужа Георгия Владимировича Иванова (1894–1958) 1922 г. (здесь и далее кроме специально оговариваемых случаев курсив в цитатах везде мой. – О.Л.):
Январский день. На берегу Невы
Несется ветер, разрушеньем вея.
Где Олечка Судейкина, увы!
Ахматова, Паллада, Саломея?
Все, кто блистал в тринадцатом году, —
Лишь призраки на петербургском льду.
Вновь соловьи засвищут в тополях
И на закате, в Павловске иль Царском,
Пройдет другая дама в соболях,
Другой влюбленный в ментике гусарском…
Но Всеволода Князева они
Не вспомнят в дорогой ему тени.
(157, т. 1, с. 287)
В июне 1961 г. О. вместе с несколькими друзьями участвовала в разборе этого стихотворения в рамках заседания семинара по поэзии, организованного Ю. Иваском (см.: 312, с. 161). В стихотворении Иванов прощается с эпохой русской модернистской культуры, завершившейся с началом Первой мировой войны, и перечисляет имена тогдашних знаменитых петербургских “европеянок нежных” (по формуле Мандельштама) – актрисы Ольги Глебовой-Судейкиной (см. с. 819), Анны Ахматовой, поэтессы Паллады Богдановой-Бельской, героини стихов Ахматовой и Мандельштама Саломеи Андрониковой-Гальперн, а также несчастливо влюбленного в Глебову-Судейкину поэта Всеволода Князева, служившего в гусарском полку. О. в мемуарной книге “На берегах Невы” (далее – НБН) пытается спасти от “ветра” “разрушенья” то время, что и ею, и Ивановым воспринималось как эпилог предшествующей эпохи – промежуток с ноября 1918 г. по лето 1922 г., который они оба провели в пореволюционном Петрограде. Меняя единственное число на множественное (у нее: “на берегах”; у Иванова – “на берегу”) в заглавии к НБН и в эпиграфе к книге, О., таким образом, отсылала читателя к большему количеству поэтических произведений, в совокупности образующих петербургский текст русской литературы. Интернет-ресурс “Поэтический корпус русского языка” дает всего лишь пять примеров употребления сочетания “на берегу Невы” отечественными стихотворцами (в двух стихотворениях Иванова, в двух – Мандельштама и в поэме Некрасова). Зато случаев использования сочетания “На берегах Невы” тот же ресурс отыскивает девять (в стихотворениях А. Ладинского, К. Вагинова, упоминаемой в предисловии к НБН З. Гиппиус, Вл. Соловьева, А.К. Толстого, К. Павловой, П. Плетнева, А. Востокова и Г. Державина), а употребления сочетания “на брегах Невы” – еще семь: в поэтических произведениях Маяковского, Вагинова, Пушкина (трижды), Крылова и Сумарокова.
Как представляется, среди всех этих текстов для О., как для автора НБН, наиболее актуальными, кроме стихотворений Иванова, могли быть эмигрантская “Элегия” (1933) Антонина Ладинского:
Я с горькой славой Рима
Судьбу твою сравнил.
Я ледяные зимы
Палладе посвятил.
Наперекор сугробам
Там вырос мир колонн,
Как странный лес за гробом,
Как непонятный сон.