И. Д. Якушкин в своих записках рассказывает о тогдашнем свидании заговорщиков и случайных гостей со своей точки зрения. Любопытно, что конспираторы решили подшутить над заносчивым и насмешливым Александром Раевским, который не знал об их тайне. Они затеяли разговор о необходимости создать в России нелегальное политическое общество. Александр Раевский защищал эту идею. Пушкин также страстно ее поддерживал. «Мне нетрудно доказать вам, что вы шутите, – сказал Якушкин Раевскому. – Я предложу вам вопрос: если бы теперь уже существовало тайное общество, вы, наверное, к нему не присоединились бы?» – «Напротив, наверное бы присоединился», – отвечал он. «В таком случае давайте руку», – сказал Якушкин. Раевский протянул руку, но все засмеялись. «Это была только шутка», – сказал Якушкин.
Пушкин, красный от волнения, негодовал на эту странную шутку. Поэт поверил в существование заговора и уже мечтал, что его присоединят к задуманному делу. Но заговорщики и мысли не допускали о привлечении в тайное общество такого человека, как Пушкин. Он слишком непостоянен, откровенен и слишком занят стихами и любовью, а главное, он под надзором: за ним следят.
Благоразумный И. Д. Якушкин находил, что Пушкин порою «корчит лихача» во вкусе Каверина. Он с поэтом был знаком в Петербурге. Они встретились у Чаадаева. И сейчас здесь, в Каменке, Пушкин, по мнению Якушкина, держал себя не совсем пристойно. За обедом он нескромно и слишком настойчиво смотрел на двенадцатилетнюю хорошенькую Адель[486], дочку Аглаи Антоновны. Бедняжка не знала, что ей делать, и готова была заплакать. «Вашими нескромными взглядами вы совершенно смутили бедное дитя», – строго сказал Якушкин. «Я хочу наказать кокетку, – отвечал поэт. – Прежде она со мною любезничала, а теперь прикидывается жестокой и не хочет взглянуть на меня». С большим трудом удалось Якушкину обратить все это в шутку.
Но Пушкин здесь, в Каменке, не только волочился за Аглаей Антоновной и ее дочкою Аделью, не только пил шампанское и слушал речи аристократов-вольнодумцев: он долгие часы проводил в библиотеке, где, растянувшись на старом бильярде, усердно писал своего «Кавказского пленника». Он кончил эту «байроническую» повесть 20 февраля 1821 года. Здесь же, в Каменке, он написал несколько лирических пьес и, между прочим, элегию в духе Шенье[487] «Редеет облаков летучая гряда…». В первых стихах этой элегии отразился пейзаж Каменки, скалистые берега реки Тясмина… Поэт вспоминает о своем Гурзуфе, где он был счастлив.
В конце января он ездил из Каменки в Киев и, вероятно, видел там Марию Раевскую. Ни прелестная француженка, ни юная Адель не вытеснили, по-видимому, из сердца поэта его воспоминаний о «счастливейших» днях его жизни на Южном берегу.
В первых числах марта 1821 года Пушкин вернулся в Кишинев. Генерал Инзов предложил ему поселиться в том же доме, где жил он. Этот большой двухэтажный дом стоял на горе. И все называли ее Инзовой горой. К дому примыкал большой фруктовый сад. Тут же был птичий двор со множеством канареек и других птиц, до коих генерал был большой охотник. Пушкин занимал две комнаты внизу. Из окон была видна лощина, где протекала речка Бык. Подальше – каменоломни молдаван, а еще дальше – «новый город». Внутри комнат – стол, несколько стульев, диван. Книги и бумаги в немалом беспорядке. Пушкин чаще всего писал по утрам в постели, раздетый, огрызком гусиного пера. Исписав бумагу, совал ее небрежно в валявшийся на полу чемодан. Стены, окрашенные в голубую краску, все были облеплены восковыми пулями. Пушкин каждый день упражнялся в стрельбе из пистолета.
Еще будучи в Каменке, Пушкин узнал, что его поэма «Руслан и Людмила» вышла в свет[488]. В «Вестнике Европы», где редактором был М. Т. Каченовский[489], появилась рецензия[490], враждебная, глуповатая, но очень забавная. «Позвольте спросить, – писал критик, – если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал бы зычным голосом «здорово, ребята», неужели бы стали таким проказником любоваться?.. Зачем допускать, чтобы плоские шутки старины снова появлялись между нами! Шутка грубая, не одобряемая вкусом просвещенным, отвратительна и нимало не смешна и не забавна…»
Несмотря на бездарные и тупые отзывы критиков, поэма имела успех у читателей. Слухи об этом успехе дошли до Кишинева. Надо было издавать «Кавказского пленника», но Пушкин не был уверен в этой своей поэме. Дельвигу он писал: «Что до меня, моя радость, скажу тебе, что кончил я новую поэму – «Кавказский пленник», которую надеюсь скоро вам прислать. Ты ею не совсем будешь доволен и будешь прав…» Гнедичу он пишет о «Кавказском пленнике» тоже очень сдержанно: «Вы ожидали многого, как видно из письма вашего, найдете малое, очень малое…» Позднее он писал своему кишиневскому знакомому и поклоннику, скромному стихотворцу, подпоручику В. П. Горчакову[491]: «Характер Пленника неудачен; доказывает это, что я не гожусь в герои романтического стихотворения. Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи 19-го века…» «Черкесы, их обычаи и нравы занимают большую и лучшую часть моей повести; но все это ни с чем не связано и есть истинный hors d’oeuvre[492]. Вообще я своей поэмой очень недоволен и почитаю ее гораздо ниже «Руслана» – хоть стихи в ней зрелее…» Однако в одном черновом письме он признается, что в этой повести есть «стихи его сердца».
Лучшим критиком Пушкина был сам Пушкин. Уже при появлении «южных поэм» выяснилось, что критики, современные Пушкину, совершенно ничтожны. Все они пишут «не о том» – враги и друзья. И по мере того как рос и развивался гений поэта, расстояние между ним и его зоилами[493] становилось все больше и больше. Но сам он, написав поэму или пьесу, умел смотреть на нее внимательными и бесстрастными глазами. Он первый видел все недостатки своего произведения. Так и «Кавказского пленника» он оценил как должно. «Отеческая нежность» не ослепляет его. Характер пленника в самом деле не удался. В самом деле лучшее в поэме – лирические отступления Пушкина, «стихи его сердца». Их нельзя вырвать из контекста биографии поэта. Иногда они сочетаются с личностью пленника, иногда они прекрасно звучат независимо, сами по себе. Из письма Пушкина к В. П. Горчакову видно, что поэт смотрел на себя как на прототип пленника: «Я не гожусь в герои романтического стихотворения». Во всяком случае, в их судьбе решительное сходство. Кто этот пленник? Так же как и Пушкин —
Людей и свет изведал он,
И знал неверной жизни цену,
В сердцах друзей нашел измену,
В мечтах любви безумный сон,
Наскуча жертвой быть привычной
Давно презренной суеты,
И неприязни двуязычной,
И простодушной клеветы,
Отступник света, друг природы,
Покинул он родной предел
И в край далекий полетел
С веселым призраком свободы.
Свобода! он одной тебя
Еще искал в пустынном мире,
Страстями чувства истребя,
Охолодев к мечтам и к лире…[494]
Последняя строчка разоблачает тождество пленника и поэта.
В конце первой части поэмы Пушкин, преувеличивая несколько свою «жажду гибели», приписывает пленнику, то есть себе, его дуэльный опыт:
Невольник чести беспощадной,
Вблизи видал он свой конец,
На поединках твердый, хладный,
Встречая гибельный свинец…
А во второй части повторяет мотив своей лирической пьесы «Дорида»[495], где он признается, что в ее объятиях он мечтает о другой возлюбленной («Другие милые мне виделись черты…»):
В объятиях подруги страстной
Как тяжко мыслить о другой!..
Стихи этой поэмы в самом деле «зрелее», чем в «Руслане». Она вышла в свет осенью 1822 года. Читателям поэма понравилась чрезвычайно. Все наслаждались гармонией стиха. Враждебные Пушкину критики молчали. Плетнев[496] и Вяземский напечатали хвалебные отзывы[497].
Но тогда, в марте – апреле 1821 года, Пушкин еще не мог знать о том, как осенью 1822 года встретит публика его поэму. К тому же он был тогда всецело увлечен иною темою. Борьба Греции за независимость поразила воображение поэта. Романтизм самой жизни казался ему увлекательнее его байронической поэмы. За несколько дней до того, как в Яссах[498] появились прокламации с призывом бороться за освобождение Греции, на балах в Кишиневе можно было увидеть недавно приехавшего из Петербурга статного генерала русской службы. Это был Александр Ипсиланти[499]. Одной руки у него не было. Он потерял ее в сражении под Дрезденом[500]. Тут же можно было видеть худощавого, лысого, с орлиным носом Дмитрия Ипсиланти[501]. Он был задумчивый и рассеянный. Его брат, красавец Николай[502], лихо танцевал мазурку, восхищая кишиневских дам.
В конце февраля князь Александр Ипсиланти с братьями и небольшим отрядом перешел Прут. 11 марта он поднял знамя восстания. Пушкин был знаком с Александром Ипсиланти. Два других брата, Дмитрий и Николай, были адъютантами у генерала Раевского и, наверно