[1150] и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов[1151] будет на меня смотреть, как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и талантом! Весело, нечего сказать…»
23 мая Пушкин вернулся домой, в Петербург, на Каменноостровскую дачу. За несколько часов до его приезда Наталья Николаевна родила благополучно четвертого ребенка – Наталью[1152]. Пушкин снова поглощен семейными и житейскими делами. Он, отец четырех ребят, казалось бы, мог рассчитывать теперь на какую-то прочность семейного очага, и милая жена могла бы как будто прекратить свои выезды во дворцы и салоны. Но ей двадцать пять лет, и она хочет «наслаждаться жизнью». Жизнь для нее бал. Все трезвые мысли, высказанные Пушкиным шесть лет назад в письме к матушке Натали относительно его брака с юной красавицей, теперь нашли себе полное подтверждение. Натали тяготилась своею судьбою.
А между тем в душе Пушкина в эти дни были не только мучительные мысли о семье, но и немалые сомнения относительно «исторической необходимости», о которой он так часто думал после свидания с царем в московском дворце 8 сентября 1826 года. Эта страшная, все покоряющая необходимость, которой будто бы безумно противоречить, нашла как раз в этом году своих обличителей, восставших на нее с дерзостью необыкновенной. Этот великий бунт против существующего «по необходимости» порядка нашел себе выражение весною и осенью 1836 года. 19 апреля состоялось в Петербурге первое представление «Ревизора», а в конце сентября вышел номер «Телескопа» со знаменитым «Философическим письмом» Чаадаева. Эти два события были небезразличны для Пушкина.
Пушкинский сюжет под пером Гоголя вырос неожиданно в страшную картину казенной России, задыхающейся в пошлости и раболепстве. Эти ужасные маски заключали в себе, конечно, не только обличение русской жизни тридцатых годов XIX века, но и грозное предостережение будущему. Согласно историческому анекдоту, император Николай после окончания спектакля изволил заметить, что в пьесе Гоголя всем досталось и прежде всего ему, императору. Если даже этот рассказ апокриф, он недаром сохранился в воспоминаниях современников. Пушкин, с его умом и зоркостью художника, прекрасно понял смысл «Ревизора» и, вероятно, горько усмехнулся, припомнив свои иллюзии 1826 года.
Трагедия Пушкина заключалась не только в личной его судьбе, но и в крушении той философии истории, которая сложилась в его душе к тридцатым годам. «Философическое письмо» Чаадаева, появившееся в «Телескопе», было парадоксально и зловеще. Почти никто не разгадал тогдашнего мировоззрения Чаадаева, его католического понимания истории, но всех поразила новизна и смелость в оценке русской государственности. Статья, случайно, по недоразумению пропущенная цензурой, в самом деле была как гром на ясном небосклоне. Дело было не в том, справедлива или несправедлива чаадаевская оценка русской истории, а в том, что ее автор напомнил русскому обществу о страшной опасности, которая таилась в самодовольном национализме, в русских империалистических претензиях, в необоснованной народной гордости. За всем этим обличением русской монархии был второй, идейный план. В этом плане Чаадаев утверждал, что история отдельного народа сама по себе не имеет еще смысла и ценности. Она приобретает и то и другое только в свете истории всемирной. Судьба всего человечества – вот что важно. «Страшный суд»[1153] готовится для всех времен и всех народов. Существует круговая порука, и горе тому народу, который стремится к национальной замкнутости. И каждый отдельный человек, сохранив свои национальные черты, должен, однако, помнить, что он такой же грешный «Адам»[1154], как и все прочие «сыны человеческие»[1155], и так же, как они, должен вернуть себе свою свободу, свое достоинство, вернуть «потерянный рай», найти, наконец, социальную гармонию, возможную только при единстве всего человечества.
Пушкин приготовил свой ответ Чаадаеву[1156]. В этом не отправленном адресату письме поэт противопоставил мыслям Чаадаева свою апологию русской истории. Нет, он, Пушкин, не разделяет взглядов Петра Яковлевича на судьбу русского народа. Конечно, «схизма»[1157] отделила Россию от прочего христианского мира, но у русского народа было свое особое историческое призвание. Ему пришлось выдержать вторжение монголов. Великая страна поглотила в своих равнинах полчища азиатов, которые угрожали западной цивилизации. Русские люди жертвовали собою, и надо удивляться, что они остались верными христианской культуре. Европа спаслась от варварского нашествия благодаря нашему мученичеству. И далее, рискуя оскорбить католические верования Чаадаева, Пушкин защищает древних ревнителей восточного христианства: «Православное духовенство до времен Феофана[1158] было достойно уважения. Оно никогда не оскверняло себя мерзостью папизма[1159] и, наверное, не вызвало бы протестантизма[1160] в тот исторический час, когда человечество более всего нуждалось в единстве…» Это уже была стрела в католическое сердце Петра Яковлевича.
Что касается нашего исторического ничтожества, продолжает свою апологию Пушкин, то он решительно не согласен с мнением Чаадаева. Поэт красноречиво напоминает о живописных и выразительных страницах древней русской истории. Но вот она ступает на новый путь: «Разве один Петр Великий не есть уже целая всемирная история? А Екатерина II, придвинувшая Россию к границам Европы? А Александр, который привел вас в Париж?..» Пушкин даже в современности находит что-то величественное, что должно поразить будущего историка.
Это последнее слово в защиту русской истории, последнее выражение той консервативной философии, которая сложилась у Пушкина к тридцатым годам. Но эта последняя попытка оправдать историческую «необходимость» опровергалась «упрямыми фактами». И сам Пушкин в конце этого же письма делает немаловажные признания: «После стольких возражений я должен вам сказать, что многое в вашем послании сущая правда. Надо сознаться, что наша общественная жизнь весьма печальна. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, к справедливости и правде, это циничное презрение к мысли и достоинству человека действительно ужасно…»
«Как писатель, я раздражен», – признается Пушкин. Он оскорблен и как человек частный. Все складывается так, чтобы убедить поэта в его неверном понимании и в пристрастной оценке русской истории, и, однако, он не хочет иного отечества и другой судьбы. Он даже клянется в этом Чаадаеву, которого он когда-то любил и который лет пятнадцать назад был для него авторитетом.
Но, несмотря на эту клятву, что-то горькое и мучительное было у него на сердце после чтения мрачной статьи Чаадаева. А что, если он, Пушкин, ошибается? А что, если в самом деле, ревниво защищая преимущества нашей национальной культуры, мы оказываем отечеству медвежью услугу? Защищать эту национальную культуру необходимо, конечно, когда на нее клевещут и ее презирают такие люди, как Марья Дмитриевна Нессельроде и ее союзники, но в обличении Чаадаева есть что-то иное. Его папизм, конечно, смешное заблуждение, но дело не в папизме, а в какой-то универсальной идее, о которой, пожалуй, следует поразмыслить ему, Пушкину. Он как поэт сознавал себя выразителем русской национальной культуры, но разве для ее торжества не следует подчинить ее целям всемирным? В сущности, он своим художественным подвигом давно уже служит этим мировым целям. Он вспомнил, как осенью 1830 года там, в глухой болдинской деревне, он с гордостью ставил даты под законченными своими трагедиями. Разве в этих трагедиях или в своем «Пророке», да и во многих иных своих шедеврах не перекликается он с мировыми гениями? Не подчинил ли он сам на деле свои национальные пристрастия универсальным целям?
Глава четырнадцатая. Поединок и смерть
Пушкин написал свое последнее письмо Чаадаеву 19 октября 1836 года – в день двадцатипятилетия лицея. В этот день собрались товарищи первого выпуска в квартире М. Л. Яковлева. Сохранился протокол этого собрания. Первые строки протокола написаны рукою Пушкина. После обеда читали письма Кюхельбекера. Потом Яковлев, лицейский староста, показывал друзьям хранившийся у него архив; потом пели лицейские песни; потом Пушкин читал свои стихи:
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался…
Пушкин не мог дочитать свои стихи. Его душили слезы. Он положил бумагу на стол и отошел в угол комнаты, сел на диван и умолк. Это была последняя лицейская годовщина, в которой принимал участие Пушкин. Жить ему оставалось три месяца и десять дней.
В этом году Пушкин написал двенадцать стихотворений. Они значительны и важны. Поэт, как будто предчувствуя грозящую ему опасность, размышляет о смысле жизни и готовится к смерти. Таковы стихи «Когда за городом, задумчив, я брожу…», «Отцы пустынники и жены непорочны…» и, вероятно, в этом же году написанное стихотворение «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»[1161]. Тогда же написан «Памятник». Поэт прозорлив. Он видит свою судьбу. Он знает, что славен будет он, «доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит».
Поэт видит смысл своего труда в борьбе с жестоким веком:
И долго буду тем любезен я народу,