I
Пушкин написал свое последнее письмо Чаадаеву 19 октября 1836 года — в день двадцатипятилетия лицея. В этот день собрались товарищи первого выпуска в квартире М. Л. Яковлева. Сохранился протокол этого собрания. Первые строки протокола написаны рукою Пушкина. После обеда читали письма Кюхельбекера. Потом Яковлев, лицейский староста, показывал друзьям хранившийся у него архив; потом пели лицейские песни; потом Пушкин читал свои стихи:
Была пора: наш праздник молодой
Сиял, шумел и розами венчался…
Пушкин не мог дочитать свои стихи. Его душили слезы. Он положил бумагу на стол и отошел в угол комнаты, сел на диван и умолк. Это была последняя лицейская годовщина, в которой принимал участие Пушкин. Жить ему оставалось три месяца и десять дней.
В этом году Пушкин написал двенадцать стихотворений. Они значительны и важны. Поэт, как будто предчувствуя грозящую ему опасность, размышляет о смысле жизни и готовится к смерти. Таковы стихи «Когда за городом, задумчив, я брожу…», «Отцы пустынники и жены непорочны…» и, вероятно, в этом же году написанное стихотворение «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…»[1161]. Тогда же написан «Памятник». Поэт прозорлив. Он видит свою судьбу. Он знает, что славен будет он, «доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит».
Поэт видит смысл своего труда в борьбе с жестоким веком:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу…
Однако и заключительная строфа «Памятника», и стихотворение «Из Пиндемонти» («Не дорого ценю я громкие права…») свидетельствуют о том, что поэт мрачно смотрит на свою участь. Он разочарован в монархе, с которым он мечтал заключить некий договор. Рабство «по манию царя»[1162] не пало. Но поэт сомневается также и в прелестях политической «свободы», которой гордятся западные государства:
Всё это, видите ль, слова, слова, слова[1163],
Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая, потребна мне свобода:
Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
Вот счастье! вот права…
Великодержавная государственность, которую Пушкин еще недавно защищал, также внушает ему чувства недоверия и вражды. Левиафан страшен во всех его личинах. Жандармы, поставленные для порядка около картины Брюллова «Распятие»[1164], дают ему повод к написанию иронической и гневной пьесы «Мирская власть»[1165]:
К чему, скажите мне, хранительная стража?
Или распятие казенная поклажа,
И вы боитеся воров или мышей?
Иль мните важности придать царю царей?
Иль покровительством спасаете могучим
Владыку, тернием венчанного колючим,
Христа, предавшего послушно плоть свою
Бичам мучителей, гвоздям и копию?
Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
Того, чья казнь весь род Адамов искупила.
И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ?
В условиях старого порядка, в условиях николаевской монархии поэт чувствовал мучительное одиночество, потому что его могучий талант опередил в своем развитии культуру современного ему дворянского общества; Пушкин был одинок и потому еще, что новые демократические круги, готовые прийти на смену отживающей свой век привилегированной дворянско-бюрократической «черни», ненавидевшей его, не успели еще найти с поэтом непосредственную связь, хотя уже знали его и считали своим даже тогда, когда укоряли его ревниво. Выразителем этих демократических настроений явился Белинский. И не случайно Пушкин пытался завязать с ним литературные отношения. Этому союзу помешала смерть поэта. И не случайно также Пушкин осенью 1835 года написал подробный конспект пьесы, известной под именем «Сцены из рыцарских времен». У Пушкина в его сценах действие, по-видимому, происходит где-то в Германии, но не исключается предположение, что этот замысел связан с темою «Жакерии»[1166] Мериме[1167], то есть с эпизодом из истории крестьянской революции во Франции в XIV веке. Смерть отняла Пушкина у русского народа как раз в те дни, когда у него рассеялись последние иллюзии относительно смысла и ценности петербургской монархии. Он понял, какая страшная бездна отделяет привилегированные круги министров и царедворцев от многомиллионной массы крепостных крестьян, у которых он учился русскому языку. В. А. Нащокина в своих воспоминаниях рассказывает о том, как Пушкин до самых последних своих дней искал встреч с крестьянами: «Пушкин в путешествии никогда не дожидался на станциях, пока заложат ему лошадей, а шел по дороге вперед и не пропускал ни одного встречного мужика или бабы, чтобы не потолковать с ними о хозяйстве, о семье, о нуждах, особенно же любил вмешиваться в разговоры рабочих артелей. Народный язык он знал в совершенстве и чрезвычайно скоро умел располагать к себе крестьянскую серую толпу настолько, что мужики совершенно свободно говорили с ним обо всем…» Он учился у мужиков той органической культуре[1168], которая заключена в великолепном русском фольклоре. Не случайно Пушкин в последние годы жизни с таким увлечением писал свои сказки. И какова бы ни была степень влияния на него иностранных источников, самая ткань его сказок, словарная и семантическая, тесно связана с русскою деревнею.
Но в салоне М. Д. Нессельроде ни песен не пели, ни сказок не сказывали. Зато в нем сочинили страшную сплетню, которая убила поэта. Эта сплетня была не простою интригою личных врагов, а политической местью тех, кто видел в Пушкине заклятого врага всей тогдашней правящей олигархии.
Пушкин был убежден, что Наталья Николаевна не изменяла ему, и, кажется, она в самом деле была при жизни Пушкина ему верна. Но измена другая, более тонкая, — тот явный интерес, который она проявляла к некоторым своим поклонникам, — была налицо. И эта моральная измена делала сплетню такой ужасной в сознании поэта. Среди многочисленных поклонников Натальи Николаевны Пушкиной было два лица, которые особенно настойчиво преследовали красавицу: один из них — Дантес, усыновленный бароном Геккереном, молодой эльзасец, кавалергард, пресытившийся ролью мужеложника и дерзко искавший любовных связей со светскими красавицами Петербурга, другой — Николай Романов, русский император, «самодержец всея России».
Дантес-Геккерен не казался Пушкину опасным соперником. Его можно уничтожить, осмеяв, скомпрометировав, наконец, вызвав на поединок. Наталья Николаевна кокетлива и легкомысленна, но совершенно откровенна с мужем. Он знает каждый ее шаг. Нет, он не боится такого соперника, как Дантес. Иное дело царь. В его распоряжении Петропавловская крепость, Бенкендорф и легион жандармов. С ним дуэль невозможна. Бежать! Бежать! Единственный выход бежать от его двора, сжечь поскорее проклятый камер-юнкерский мундир. Но царь не простец. Он опутал поэта крепкими цепями. Вырваться из них нет никакой возможности. Но, может быть, Пушкин ошибается? Может быть, царь вовсе не намерен отнимать у него жену? Нет, поэт твердо знает, что император — его соперник. Пушкин сам рассказывал Нащокину, что царь, «как офицеришка, ухаживает за его женою; нарочно по утрам по нескольку раз проезжает мимо ее окон, а ввечеру на балах спрашивает, отчего у нее всегда шторы опущены».
II
Пушкин не успел отправить письмо к Чаадаеву. К. О. Россет[1169] предупредил поэта, что переписываться с московским философом опасно. Император прочел его «Философическое письмо» и был изумлен его дерзостью. Как! Россия, победоносная и грозная, прославленная Державиным и Карамзиным, стоящая на страже европейского легитимизма, — и эта великая Россия, оказывается, велика лишь по своему географическому положению, а по существу это страна варварская, оставшаяся вне европейской цивилизации. Чаадаев сошел с ума. Императору понравилась эта мысль. Конечно, автор дерзкой статьи болен душевно. Его нельзя наказывать. Его надо лечить. Его надо поручить попечению генерал-губернатора. Пусть врач ежедневно навещает безумца. Иное дело редактор и цензор. Их надо покарать, чтобы они впредь были осмотрительнее. Это известие о судьбе Чаадаева казалось Пушкину зловещим. Нет, поэт не пошлет теперь письмо своему идейному противнику. Пушкин не ожидал, что царь окажет ему, Пушкину, такую медвежью услугу своей расправой с мыслителем и лишит его возможности вести спор по существу. 22 октября 1836 года последовало официальное запрещение «Телескопа».
Можно ли жить после этого в проклятом Петербурге, где придворные лицемеры делают вид, что они оскорблены статьей Чаадаева в своих лучших патриотических чувствах, — они, которые ненавидят и презирают Россию так же, как они ненавидят и презирают Пушкина. В самом деле, можно сойти с ума от этой тирании Зимнего дворца и всех этих салонов, где подготовляется заговор против всякой независимой мысли и свободного творчества. Сегодня объявили сумасшедшим Чаадаева, а завтра объявят Пушкина. Если бы он был здравомыслящий, он бы радовался успехам Натали и своему придворному званию, а он открыто негодует на «милость» монарха. Разве это не безумие?
Поэт чувствовал, что надо каким-то решительным действием покончить с теми бытовыми условиями, которые связывали его и мешали ему писать. Надо было во что бы то ни стало если не отказаться вовсе от светского образа жизни, то, по крайней мере, сократить выезды и приемы. Осенью Пушкин перевез семью с Каменноостровской дачи не в огромную квартиру в доме Баташева[1170], а в сравнительно скромную квартиру на Мойке, в доме князей Волконских[1171]. В этой квартире было так тесно, что о приеме гостей нечего было и думать. Правда, в квартире было одиннадцать комнат, но кроме четырех детей в семье Пушкина жили две свояченицы и огромный штат слуг и служанок. Наемных слуг было шестнадцать человек: две няни, четыре горничных, кормилица, мужик при кухне, лакей, повар, два кучера, полотер, прачка и какие-то еще два служителя! Но кроме этих наемных слуг были еще и крепостные, привезенные из деревни. Таков был чудовищный быт среднедворянского дома первой половины XIX века. Надо представить себе, как суетились вокруг трех капризных барынь все эти горничные и лакеи, как шалили и плакали детишки, окруженные своим штатом нянюшек, как бестолково и беспокойно шла вся эта худо налаженная жизнь, когда хозяйки спали чуть не до заката солнца, а проснувшись, озабочены были туалетом и выездом на очередной бал.
Чтобы содержать такой дом, нужны были средства. Их не хватало. Пушкин был кругом в долгах. Кому только он не был должен. Каретному мастеру, извозчику, какой-то вдове Оберман[1172] за дрова, купцу-бакалейщику, книгопродавцу Беллизару[1173] около 4000 рублей, булочнику Роде, виноторговцу Раулю[1174], аптекарю Брунсу[1175] и другому аптекарю Типмеру[1176] 410 рублей 70 коп. и т. д. и т. д.
Но кроме этих мелких долгов над Пушкиным висели долги значительные. Их сумма превысила 120 000 рублей.
Пушкин не был расчетлив, а нуждающимся в деньгах всегда был готов отдать последнее. По свидетельству П. В. Нащокина, «Пушкин был великодушен, щедр на деньги. Бедному он не подавал меньше двадцати пяти рублей». Но денежные дела его становились все хуже и хуже. Наталья Николаевна, равнодушная к стихам поэта, не так была равнодушна к гонорарам за эти стихи. Однажды издатель пришел за рукописью, проданной поэтом, но рукопись оказалась в руках Натали. Поэт предложил издателю поговорить с женою, и тот вышел из будуара Натальи Николаевны весьма смущенный: ему пришлось заплатить за рукопись вдвое больше, чем было условлено.
Но в доме Пушкиных жила одна особа, которая ценила стихи поэта по существу, — Александрина Гончарова. Она любила его поэзию и, кажется, самого поэта. Она была умнее сестер, и Пушкин был с нею дружен. Ходили сплетни об их интимной близости. Их распространяли люди, не внушающие доверия. Одним из этих сплетников был князь А. В. Трубецкой[1177]. Будучи семидесятичетырехлетним стариком, он продиктовал свои воспоминания о Пушкине и Дантесе. Князь Трубецкой летом 1836 года, когда кавалергардский полк стоял в Новой Деревне, жил в одной хате c Дантесом и со слов хвастливого ловеласа сообщил потомству, спустя пятьдесят лет после событий, об его любовных удачах, действительных или мнимых. В рассказе А. В. Трубецкого столько анахронизмов и путаницы, что можно было бы вовсе не упоминать об этом ничтожном документе, если бы он не был характерен для той гвардейской среды, которая была враждебна поэту. Это все были приятели Дантеса, распространявшие по Петербургу слухи о том, что Наталья Николаевна изменила мужу. Общество кавалергардов было филиалом салона М. Д. Нессельроде. Цель была одна — оскорбить Пушкина и провоцировать его на какой-нибудь безумный поступок. Князь А. В. Трубецкой был одним из сознательных или бессознательных оскорбителей Пушкина.
Дантес, по сообщению А. В. Трубецкого, пользуясь тем, что Новая Деревня находится поблизости от Черной речки, где жил Пушкин, часто посещал Наталью Николаевну. Но летом 1835 года у Пушкиных дача была на Каменном Острове, и мемуарист опять путает даты и факты. Госпожа Полетика[1178], ненавидевшая, между прочим, Пушкина, сообщила князю Трубецкому, что поэт находится в интимной связи со свояченицей Александриной. Пушкин, видите ли, ревновал Дантеса не к жене, а к Александре Николаевне. Этот рассказ дает понятие о той атмосфере сплетен, клеветнических слухов и нескрываемой ненависти к поэту, которые имели место в Петербурге в конце 1836 года. Этот вздорный рассказ становится драгоценным психологическим документом, характерным для эпохи, если мы прислушаемся к интонации рассказчика: «В то время несколько шалунов из молодежи, между прочим Урусов[1179], Опочинин[1180], Строганов, мой cousin[1181], — стали рассылать анонимные письма по мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин…»
Вот о каких милых «шалостях» поведал потомству князь А. В. Трубецкой. Любопытно, что эти «шалости» имели также место в салонах Вены. Как раз в это время венские «легитимисты» забавлялись, посылая неугодным им лицам анонимные пасквили. Эти бесстыдные пасквили даже печатались и распространялись во многих экземплярах. Таковы были нравы рыцарей Священного союза. Нессельроде и Геккерен подражали своим венским друзьям. К их услугам всегда была золотая молодежь.
В Петербурге было немало «шалунов», охотно исполнявших поручения своих шефов. Какой-либо иной инициативы предположить невозможно. О самом факте подлой игры, которой занималась титулованная Вена, мы узнаем от д'Аршиака[1182], интимного приятеля Дантеса и Геккерена. У д'Аршиака была целая коллекция таких бумажек.
III
Дантес познакомился с Натальей Николаевной Пушкиной осенью 1834 года. Тогда же он стал настойчиво за ней ухаживать. Он появлялся всюду, где бывала Наталья Николаевна. Его видели около нее на балах и раутах, в театре и на прогулках. Некий лифляндец Ленц[1183] видел с балкона дачи Вьельгорских[1184], как «на высоком коне, который не мог стоять на месте и нетерпеливо рыл копытом землю, грациозно покачивалась несравненная красавица, жена Пушкина; с нею была ее сестра и Дантес». Другой очевидец рассказывает, как во время бала в здании Минеральных вод он видел во время разъезда жену Пушкина: «Наталья Николаевна, в ожидании экипажа, стояла, прислонясь к колонне у входа, а военная молодежь, преимущественно из кавалергардов, окружала ее, рассыпаясь в любезностях. Несколько в стороне, около другой колонны, стоял в задумчивости Пушкин, не принимая ни малейшего участия в этом разговоре…» Как раз после этих модных балов в здании Минеральных вод по Петербургу распространились слухи об ухаживаниях Дантеса за женою поэта. К. К. Данзас рассказывал, что Пушкин, узнав от самой Натальи Николаевны о притязаниях кавалергарда, перестал его у себя принимать, но Дантес встречался с нею в доме Вяземских, у Карамзиных и в других светских домах. Он писал ей письма, которые она показывала мужу. Встречам Натальи Николаевны с Дантесом всячески содействовала ее сестрица Екатерина Николаевна, влюбленная в смазливого эльзасца. Дантес ухаживал и за ней, как и за многими другими дамами, и Екатерина Николаевна, по-видимому, не ревновала его к сестре, довольствуясь тем вниманием, какое выпадало на ее долю. Князь Павел Вяземский[1185] рассказывал, как ему случилось пройти несколько шагов по Невскому в обществе Натальи Николаевны, ее сестры и Дантеса. В эту самую минуту мимо них быстро прошел Пушкин и мгновенно исчез в толпе. «Выражение лица его было страшно», замечает П. Вяземский.
Добродушная княгиня В. Ф. Вяземская предупреждала Пушкину относительно последствий ее кокетства с Дантесом: «Я люблю вас, как своих дочерей. Подумайте, чем это может кончиться!..» Но Натали беспечно смеялась: «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду…»
Наталья Николаевна часто бывала у Вяземских, и каждый раз там же появлялся Дантес. Княгиня В. Ф. Вяземская сказала ему наконец, что ей неприятно видеть в своем доме его ухаживания за женою Пушкина, которого она глубоко уважает и любит. Несмотря на это предупреждение, Дантес опять явился на вечер Вяземских и не отходил от Натальи Николаевны. Тогда Вера Федоровна сказала гостю, что ей придется предупредить швейцара не впускать в залу господина Дантеса-Геккерена. Только тогда прекратились его визиты. Но ловелас был приятелем Андрея Карамзина и, пользуясь этим, бывал постоянно в салоне Карамзиных, где встречался с Натальей Николаевной очень часто.
Уже после катастрофы князь Вяземский писал великому князю Михаилу Павловичу, что задолго до события его можно было предугадать, наблюдая за нескромным поведением Дантеса. И тому же Михаилу Павловичу писал сам царь: «Давно ожидать должно было, что дуэлью кончится их неловкое положение…» Почему же, спрашивается, зная об этом «неловком положении», царь не сделал ничего, чтобы его предотвратить? Или он рассчитывал, что из всех возможных мужей или возлюбленных Натальи Николаевны самым неудачным является Пушкин? Строптивый и дерзкий муж был несомненной помехой для всякого претендента на сердце Натальи Николаевны. Кому-то очень хотелось, чтобы произошел громкий скандал. Предвидеть его было нетрудно, зная пламенный характер поэта.
На одном из вечеров некий князь П. В. Долгоруков[1186], один из тех гнусных молодых развратников, которые окружали Геккерена, за спиною Пушкина поднимал вверх пальцы, растопыривал их рогами и кивал при этом на Дантеса Это видел граф В. Ф. Адлерберг[1187]. Будучи дружен с Жуковским и ценя Пушкина как поэта, он поехал к великому князю Михаилу Павловичу и объяснил ему создавшееся положение. Поэт не стерпит посягательства на его честь, а молодой Дантес ведет себя так, что поединок кажется неизбежным Мы рискуем потерять Пушкина. Можно предотвратить катастрофу. Графу Адлербергу известно, что кавалергарду Дантесу-Геккерену очень хотелось отличиться на театре военных действий на Кавказе. Нельзя ли молодого Геккерена отправить на Кавказ? Но великий князь Михаил Павлович, бывший тогда главнокомандующим гвардейским корпусом, пожал плечами: но как же это сделать? Дамы будут скучать без Дантеса! Кроме того, этот веселый повеса мастер говорить каламбуры, до коих большой охотник он сам, великий князь… Впрочем, он подумает. Кажется, еще нет надобности спешить с этим делом…
Зачем, в самом деле, спешить? Положение хотя и сложное, но довольно забавное. Этот Пушкин претендует на какое-то особое право быть независимым. Этот сочинитель воображает, что он «глас народа», что он выразитель национального духа. Марья Дмитриевна Нессельроде жаловалась на его дерзкие эпиграммы, кроме того, он сам всех задевал. Разве С. С. Уваров не был оскорблен Пушкиным? Теперь этот знаменитый стихотворец рискует быть осмеянным. Что посеешь, то и пожнешь. Любопытно, чем кончится вся эта история. Сказать по правде, Пушкин со своим арапским профилем как-то не очень подходит к такой красавице, как Наталья Николаевна. Дантес носил перстень с портретом Генриха V, и Пушкин сказал однажды, что у молодого легитимиста на перстне изображена обезьяна, на что шутник ответил: «Уверяю вас, господа, что этот портрет ничуть не похож на господина Пушкина…»
Пушкин беспокойный человек. У этого Пушкина всегда какие-то превратные идеи. Бедной жене, вероятно, с ним скучно…
Такова, примерно, была психология великого князя Михаила Павловича, который вовсе не принадлежал к деятельным врагам поэта. Каково же было настроение у настоящих врагов!
Как ни тревожна была жизнь Пушкина, как ни терзали его сплетни и жалкое легкомыслие жены, он продолжал работать как редактор «Современника». И надо удивляться, что он еще успел закончить «Капитанскую дочку». 1 ноября он читал ее друзьям у князя П. Л. Вяземского. Это было его последнее чтение. Голос поэта больше не звучал. Звучал только страстный голос оскорбленного и замученного человека.
В эти последние, страшные для Пушкина дни, он почувствовал свое одиночество. Он не посвящал друзей в свои сокровенные мысли. Если он и говорил иногда о своих намерениях, то только верным своим поклонницам В. Ф. Вяземской или приезжавшей тогда в Петербург Евпраксии Николаевне Вульф-Вревской, но и с ними он не был откровенен до конца. О самом главном он молчал. Дантес казался ему врагом ничтожным, и, хотя поэт сознавал, что Наталья Николаевна неравнодушна к своему веселому и развязному кавалеру, это его не очень беспокоило. Ему казалось, что в любой час он может одним ударом покончить с этим дерзким кавалергардом. Его терзали другие мысли, более страшные. Он прекрасно видел, что Николай Павлович Романов смотрит на его жену как на свою будущую любовницу. Иные уже замечали это. Даже люди, стоявшие далеко от жизни дворца, осведомлены были об ухаживании царя за женою поэта. Так, в воспоминаниях Н. И. Иваницкого[1188] мы находим любопытные строки о судьбе Пушкина: «Жена Пушкина была в форме красавица, и поклонников у ней были целые легионы. Немудрено, стало быть, что и Дантес поклонялся ей как красавице; но связей между ними никаких не было. Подозревают другую причину. Жена Пушкина была фрейлиной (!) при дворе, так думают, что не было ли у ней связей с царем. Из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти и бросался на всякого встречного и поперечного. Для души поэта не оставалось ничего, кроме смерти…»
Фрейлиной Наталья Николаевна не была и не могла быть, как замужняя женщина, но суть дела от этого не меняется. Фрейлиной была ее сестра, Екатерина Николаевна, а сама красавица и без этого придворного звания была принята в интимный круг царских фавориток. Царь не успел сделать ее своей любовницей при жизни поэта, но его поведение после смерти Пушкина дает повод думать, что Наталья Николаевна сделалась все-таки царской любовницей, но позднее, когда она вернулась в Петербург из деревни в 1839 году. На это намекает ее дочь А. П. Арапова[1189]. И это находит косвенное подтверждение в ряде мелочей: недаром у царя на внутренней крышке его часов был портрет прелестной вдовы и недаром покладистый П П. Ланской[1190], за которого она вышла замуж в 1844 году, сделал такую блестящую карьеру. И недаром в 1849 году, когда лейб-гвардии конный полк подносил Николаю I альбом с изображением всех генералов и офицеров, художнику Гау было предложено через министра двора написать для этого альбома «портрет супруги генерал-майора Ланского» Супруги прочих командиров, по воле царя, этой чести не удостоились.
Наталья Николаевна понимала своеобразно обязанности верной жены. Она не считала преступным ни кокетство, ни фамильярную близость с теми поклонниками, какие ей нравились. Она думала, что верность заключается в том, что жена должна признаваться мужу с полной откровенностью во всех своих любовных «шалостях». К несчастью, «красавица» была глупенькая. Ее не оскорбляли нисколько ухаживанья иных ее поклонников, а самые невинные фразы случайного собеседника вызывали неожиданный гнев. Так было, например, с графом В. А. Соллогубом, когда Наталья Николаевна чуть было не спровоцировала дуэль его с Пушкиным без всяких серьезных оснований. Продолжая откровенничать с мужем до самых последних дней, Наталья Николаевна жаловалась ему на поведение Геккерена-отца. По ее словам выходило так, что Геккерен уговаривает ее сблизиться со своим сыном. В этих признаниях есть какая-то странность и какое-то несоответствие с интересами Геккерена.
Геккерен ненавидел Пушкина и действовал против него заодно с М. Д. Нессельроде. Это вне всяких сомнений. Но сближение Дантеса с Натальей Николаевной вовсе не входило в расчеты этого многоопытного интригана. Не говоря уже о том, что Геккерен должен был ревновать Дантеса как своего наложника, у старого дипломата были и другие соображения, которые совсем не вяжутся с его мнимым желанием поощрять любовную связь молодого ловеласа с госпожою Пушкиной. Геккерен-отец прекрасно знал, что страстный и гордый Пушкин не потерпит посягательств на его честь и без всяких колебаний вызовет на поединок оскорбителя. То, что Пушкин два года терпел ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной, доказывает с очевидностью, что не в Дантесе тут было дело. Поэт презирал развязного эльзасца и озабочен был иным.
Наталья Николаевна злилась на Геккерена-отца, но вовсе не потому, что он поощрял будто бы ее сближение с Дантесом, а потому, что он нескромно, как ей казалось, впутался не в свое дело и мешал ей «невинно» развлекаться с веселым поклонником. Как мог Геккерен-отец поддерживать притязания Дантеса на связь с Натальей Николаевной, когда он дрожал за жизнь любимого им молодого человека! Напротив, вся его интрига велась так, чтобы направить внимание Пушкина в другую сторону, чтобы поставить поэта в безвыходное положение, когда поединок невозможен, когда оскорбление наносится лицом, недосягаемым для мести. Геккерен, понимая необходимость для Жоржа Дантеса брачных отношений, с трудом мирился с его возможным браком с Екатериной Николаевной Гончаровой, за которой повеса, несомненно, также ухаживал, польщенный ее влюбленностью, но поддерживать адюльтер с женою поэта было слишком опасно, чтобы старик пошел на такой явный риск. Так понимали положение дел Жуковский и другие друзья Пушкина. И это подтверждается дальнейшими событиями.
IV
4 ноября 1836 года Пушкин получил по городской почте анонимный пасквиль — «диплом на звание рогоносца». Текст «диплома» и адрес на конверте были воспроизведены печатными буквами, небрежно начерченными. Этот документ запечатан был красным сургучом. Печать изображала некие эмблемы наподобие масонских[1191]: тут были и циркуль, и пингвин, и огненный язык с «оком» внутри. Вот перевод французского текста: «Великие кавалеры, командоры и рыцари светлейшего Ордена Рогоносцев, в великом капитуле, под председательством уважаемого великого магистра Ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина[1192], единогласно выбрали Александра Пушкина коадъютором великого магистра Ордена Рогоносцев и историографом Ордена. Непременный секретарь граф И. Борх[1193]».
Каков смысл этого пасквиля? Для Пушкина он был ясен. При чем тут Нарышкин? Вот именно в нем-то и было все дело. Дмитрий Львович Нарышкин был знаменитым супругом знаменитой красавицы Марии Антоновны[1194], любовницы императора Александра. Он был великолепным рогоносцем и величаво нес этот титул всю свою жизнь. Пасквиль объявил Пушкина «коадъютором» Нарышкина, то есть его заместителем, иными словами: М. А. Нарышкина была наложницей царя Александра, а теперь занимает ее место в алькове царя Николая не кто иной, как Наталья Николаевна, супруга поэта.
Это был страшный и меткий удар в сердце Пушкина. Это было то, чего он больше всего боялся — молвы о любовной связи императора с его женой. Если припоминать предупреждения, которые Пушкин настойчиво повторяет в своих письмах Наталье Николаевне об осторожности в отношениях с царем, и откровенный рассказ П. В. Нащокину о царских прогулках под окнами красавицы, станет совершенно ясно, что пасквиль метил удачно и вполне достигал своей цели. Шутовская подпись графа Иосифа Борха была выдумана не случайно. Иосиф Борх действительно существовал. Он был камер-юнкером. И жена его, урожденная Голынская[1195], известна была как распутница, а он как рогоносец. Авторы «диплома» предлагали Пушкину стать историографом ордена, намекая ядовито на полученное им от царя разрешение заниматься в государственных архивах. Враги достигли своей цели. Пушкин был в ужасе от, очевидно, уже распространившихся слухов об интимной связи Натальи Николаевны с царем, Пушкин знал, что связи не было, но он также знал, что клевета бывает иногда равносильна действительному факту. И, кроме того, нет дыма без огня. Ухаживания царя и кокетство с ним Натальи Николаевны не были плодом его воображения. Очевидно, все это знали. И он, Пушкин, пользовался милостями того самого царя, который рассчитывал цинично на благосклонность его жены! На поэта напялили придворный мундир и дали ему денег, не достаточных для жизни, но совершенно достаточных для позора. Что делать? Прежде всего, надо делать вид, что он, Пушкин, не понял страшного намека. Надо покончить с этим негодяем Дантесом. Пусть все думают, что «диплом» намекал на этого кавалергарда. Но этого мало, разумеется. Надо придумать месть этим подлым заговорщикам, посягающим на его честь. От милостей царя надо избавиться во что бы то ни стало. Кистеневка стоит дороже, чем эти тридцать-сорок тысяч, полученных Пушкиным из казны. Правда, он уступил сестре и брату доходы с этого имения, но он возместит эту сумму гонорарами, которые будут ему платить издатели. Надо послать министру финансов Канкрину заявление, что он в счет своего долга предлагает казне приобрести его имение. Теперь он не желает никаких царских милостей. Шестого числа он уже послал письмо Канкрину… А главное, надо бросить в лицо врагам такое оскорбление, равного коему еще не было придумано никем…
В то время как Пушкин обдумывал план борьбы и мести, его знакомые князь П. А. Вяземский, граф М. Ю. Вьельгорский, Е. М. Хитрово и некоторые другие получили пакеты; вскрыв их, они нашли другие конверты с адресом Пушкина, написанным «лакейским почерком». Друзья поэта недоумевали, что делать с этими подозрительными конвертами. Такой же двойной пакет получила А. И. Васильчикова[1196]. У нее в доме на Большой Морской жил в это время ее племянник В. А. Соллогуб. Она позвала его к себе и сказала, показывая на злополучный документ: «Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое запечатанное письмо с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?»
Соллогубу пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано об его прежней личной истории с Пушкиным, что, следовательно, уничтожить пакет он не должен, а распечатать не вправе. Затем он тотчас же отправился к Пушкину и, не догадываясь о содержании письма, передал его поэту.
Пушкин, распечатывая конверт, сказал спокойно: «Я уж знаю, что это такое. Я получил сегодня подобное письмо от Е. М. Хитрово. Это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что анонимным письмом я обижаться не могу… Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может…»
Соллогуб ушел от поэта успокоенный. А Пушкин на другой день утром послал Дантесу письмо с вызовом на дуэль, ничем не мотивированным. Дантеса не было дома. Он за небрежность по службе был не в очередь на дежурстве. Геккерен-отец, предчувствуя недоброе, распечатал письмо и, не предупреждая Дантеса, поехал к Пушкину. Старый дипломат не ожидал вызова и трепетал за жизнь своего любимца. Он желал выиграть время. Он умолял об отсрочке, и ему удалось получить ее на двадцать четыре часа. Он воспользовался отсрочкой, чтобы уговорить Екатерину Ивановну Загряжскую погасить как-нибудь скандал, грозивший разрушить две семьи. Екатерина Ивановна, обожавшая Натали, немедленно вызвала из Царского Села Жуковского в надежде, что он возьмет на себя роль миротворца.
Добрейший Василий Андреевич, конечно, поверил клятвам Геккерена, растроган был его горем и поехал к Пушкину, чтобы как-нибудь успокоить его и предотвратить дуэль. 6 ноября, когда у Пушкина сидел Жуковский, явился и Геккерен. Сентиментальному Жуковскому и хитрому Геккерену удалось уговорить Пушкина отсрочить дуэль еще на две недели. Загряжская и Геккерен придумали сообща некий план для спасения жизни Дантеса и для благополучия Натали. Дело в том, что двойная любовная игра, которую вел Дантес, зашла, кажется, довольно далеко — по крайней мере в его отношениях с влюбленной в него Екатериной Николаевной. Надо было жениться. Эта матримониальная необходимость была уже известна нескольким лицам. Слухи о возможной свадьбе дошли даже до Москвы не позднее второй половины октября, значит, недели за две до получения Пушкиным пасквиля. Это видно из переписки Сергея Львовича Пушкина с дочерью Ольгою Сергеевной. Геккерен-отец до вызова Пушкиным Дантеса был против этой свадьбы. Ему, по-видимому, брак этот не казался удачным. Екатерина Николаевна красавицей не была, хотя у нее было некоторое сходство с Натали, и она, несомненно, нравилась Дантесу, о чем свидетельствует их переписка и дальнейшая благополучная супружеская жизнь. Но Геккерену хотелось более эффектной партии для своего прелестного Жоржа. Екатерина Николаевна была старше своего жениха на четыре года. А главное, Дантес не мог рассчитывать на большое приданое. После вызова Пушкина Геккерен согласился с Е. И. Загряжской, что брак Жоржа с сестрою Натали может предотвратить катастрофу.
Прежде чем решиться на этот шаг, Геккерен при посредничестве Жуковского всячески старался спасти Дантеса от опасного поединка. В эти дни Жуковский и лично уговаривал Пушкина, и писал ему жалкие письма, но все эти убеждения не трогали поэта. Дело осложнялось еще тем, что Пушкин выразил Жуковскому свое ироническое подозрение в желании Дантеса уклониться от поединка. Надо было спасать достоинство молодого кавалергарда. С этою целью Жуковский объясняет Пушкину в письме сложившиеся обстоятельства: «В день моего приезда, в то время, когда я у тебя встретил Геккерена, сын был в карауле и возвратился домой на другой день в час. За какую-то ошибку он должен был дежурить три дня не в очередь. Вчера он в последний раз был в карауле и нынче в час пополудни будет свободен. Эти обстоятельства изъясняют, почему он лично не мог участвовать в том, что делал его бедный отец, силясь отбиться от несчастия, которого одно ожидание сводит его с ума…»
Когда Геккерен решил, что нет другого выхода из создавшегося положения, он посвятил в свой план Жуковского. Ему он дал разъяснения совсем не те, какие он давал позднее в письмах к Бенкендорфу, Нессельроде и нидерландским министрам. По рассказу князя П. А. Вяземского, «Геккерен уверял Жуковского, что Пушкин ошибается, что сын его влюблен не в жену его, а в свояченицу, что уже давно сын его умоляет своего отца согласиться на их брак, но что тот, находя брак этот неподходящим, не соглашался, но теперь, видя, что дальнейшее упорство с его стороны привело к заблуждению, грозящему печальными последствиями, он, наконец, дал свое согласие».
Жуковский не усомнился в правдивости этого рассказа. Геккерен предупреждал Жуковского, что честь Дантеса не может быть запятнана никак. Жорж не трус. Он готов выйти на поединок. Но дело друзей предотвратить несчастие, потому что друзьям он, Геккерен, открывает тайну. Пусть Пушкин не воображает, что Дантес хочет уклониться от дуэли, но если ее не допустить, это будет для всех счастьем. Дантес женится на любимой девушке. Честь Натальи Николаевны не будет затронута. И наконец, Пушкин не будет рисковать своей головой, выходя на поединок, в сущности ничем не мотивированный.
Когда Жуковский, нарушив слово, данное Геккерену, который, конечно, именно этого и хотел, рассказал Пушкину о возможном браке Дантеса с Екатериной Николаевной в надежде, что сообщение успокоит поэта, случилось нечто им не предвиденное. Пушкин пришел в бешенство. Он увидел в этом проекте явное желание уклониться от поединка. Пушкин в рассеянности не замечал вовсе романа своей свояченицы с Дантесом, но зато он помнил признания самой Натальи Николаевны, которая, между прочим, по свойственной ей глупости, могла преувеличивать страсть своего обожателя, хвастаясь своими чарами. Эти ее «чары» не давали ей покоя даже под старость, когда она нарожала немало детей[1197] и состояла в браке с П. П. Ланским. Пушкин не поверил в подготовлявшийся брак Дантеса. Он думал, что разговоры о браке нужны Геккеренам только для того, чтобы выиграть время. А ему, Пушкину, хотелось поскорее покончить с Дантесом, чтобы начать борьбу с более опасными и вооруженными врагами.
13 или 14 ноября произошло, однако, свидание Пушкина с Геккереном в квартире Е. И. Загряжской. Геккерен официально заявил о том, что Дантес женится на Екатерине Николаевне Гончаровой. Пушкин, толкуя этот проект как вынужденный и унизительный для Дантеса, отказался от вызова. Настаивать на дуэли было уже невозможно. Но через день или два Дантес, испугавшийся за свою кавалергардскую репутацию, послал Пушкину письмо с вопросом, по каким мотивам он теперь отказывается от поединка. Это письмо вызвало новое негодование Пушкина. Незадолго до этого письма Пушкин встретил В. А. Соллогуба, гулял с ним и ласково разговаривал. Соллогуб в разговоре по поводу подметных писем предложил себя в качестве секунданта на случай возможного поединка. «Дуэли никакой не будет, — сказал Пушкин, — но я, может быть, попрошу вас быть свидетелем одного объяснения…» Потом они зашли к оружейнику. Пушкин приценивался к пистолетам, но не купил по неимению денег. Они заходили также в книжную лавку Смирдина, где Пушкин сказал свой экспромт о неприятности «наступить в Булгарина», посещая смирдинскую лавку.
16 ноября на обеде у Карамзиных В. А. Соллогуб сидел рядом с Пушкиным. Во время общего веселого разговора поэт вдруг нагнулся к своему соседу и сказал скороговоркой: «Ступайте завтра к д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснении не соглашайтесь…»
Потом он продолжал шутить и разговаривать как ни в чем не бывало.
«Я остолбенел, но возражать не осмелился, — пишет Соллогуб в своих «Воспоминаниях». — В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений».
Вечером Соллогуб был на рауте у графа Фикельмона[1198]. Любопытно, что все дамы были в трауре по случаю смерти Карла X. Одна Екатерина Николаевна Гончарова отличалась от всех своим белым платьем. За нею ухаживал Дантес. Пушкин приехал поздно и без жены. Соллогуб уверяет, что Пушкин подошел к Екатерине Николаевне и запретил ей разговаривать с Дантесом. Позднее Соллогубу передавали, что будто бы Пушкин сказал что-то резкое и грубое самому Дантесу. У Соллогуба и Дантеса тоже был разговор. Кавалергард уверял Соллогуба, что не понимает, чего от него хочет Пушкин. Дантес согласится, конечно, на поединок, но сам вовсе не желает ни ссор, ни скандала.
На другой день была метель. Дул страшный ветер. Соллогуб поехал к Пушкину, который повторил свои требования. От него молодой человек поехал к д'Аршиаку.
Тот уверял Соллогуба, что «всю ночь не спал», придумывая выход из создавшегося положения. Д'Аршиак показал экземпляр «диплома», первое письмо Пушкина, записку Геккерена с просьбой отложить поединок, второе письмо поэта, в котором он берет свой вызов назад на основании слухов, что господин Дантес женится на его свояченице.
«Я стоял пораженный, как будто свалился с неба, пишет Соллогуб, — об этой свадьбе я ничего не слыхал, ничего не ведал и только тут понял причину вчерашнего белого платья, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении глупого диплома от безымянного негодяя Пушкин обратился к Дантесу, потому что последний, танцуя часто с Н. Н., был поводом к мерзкой шутке…» Соллогуб не догадывался или делал вид, что не догадывался об истинном смысле пасквиля. «Самый день вызова, — пишет он, — неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот понимает, что не только в случае кровной обиды, но что даже при первом подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному Богу известно, что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы с целым светским обществом…»
Если Соллогуб не решился прямо указать на поведение царя как на повод для затеянного скандала, зато он с совершенной точностью, как современник и очевидец событий, дал понять, что дело было не в Дантесе, а в том «светском обществе», которое вело войну против поэта. Авторы «диплома» цинично издевались над Пушкиным, намекая на недосягаемость его оскорбителя. Они так увлеклись этой своей интригой, что невольно задели и личность самого царя. Вот почему, добившись нужной им развязки, они все-таки не совсем достигли своей цели. Эта их неудача выяснилась позднее, после смерти поэта. Они одержали пиррову победу[1199]. Историческая необходимость на этот раз оказалась против них.
Итак, Соллогуб и д'Аршиак старались всячески предотвратить дуэль. «Дантес, — говорил д'Аршиак, — не может допустить, чтобы о нем говорили, что он был принужден жениться и женился во избежание поединка. Уговорите Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастье».
Соллогуб написал Пушкину записку, в которой извещал, что дуэль назначена на 21 ноября на Парголовской дороге, на 10 шагов барьера, в 8 часов утра. Но тут же он прибавил, нарушая данное Пушкину обещание не входить в обсуждение дуэли по существу: «Господин д'Аршиак сообщил мне конфиденциально, что барон Геккерен твердо решил жениться, но не желает дать повода думать, что он делает это для избежания дуэли. Он сможет это сделать только тогда, когда все будет кончено между вами и когда вы сообщите мне или д'Аршиаку, что вы не приписываете его поступок никаким расчетам, недостойным благородного человека…» Соллогуб решился умолять Пушкина о снисходительности, заявляя, что он и д'Аршиак ручаются за правдивость Дантеса. Записку послали Пушкину. После двух часов мучительных ожиданий секунданты получили ответ: «Я не колеблюсь написать то, что могу объявить и словесно. Я вызвал г. Жоржа Геккерена на дуэль. Он ее принял, не входя в объяснения. Я прошу господ секундантов смотреть на этот вызов как на несостоявшийся, так как до меня дошли слухи, что господин Жорж Геккерен решил сделать после дуэли предложение мадемуазель Гончаровой. У меня нет причины приписывать его решение каким-нибудь соображениям, недостойным честного человека. Прошу вас, граф, воспользоваться этим письмом так, как вы это найдете удобным…»
Это письмо Пушкин пометил 17 ноября.
Пушкин отказался от дуэли под влиянием Загряжской, которая умоляла его не губить счастье ее племянницы Екатерины Николаевны и не делать семейного скандала. О том же умолял Пушкина Жуковский. Василий Андреевич в эти ноябрьские дни написал Пушкину несколько длинных писем все на ту же тему. Жуковский писал, между прочим, что у него есть «доказательство материальное», что дело, о коем теперь идут толки, затеяно было гораздо раньше вызова. Он умолял Пушкина сохранить в тайне все случившееся. Но тот не считался с этими советами. Княгиня В. Ф. Вяземская сказала Жуковскому, что будто бы Пушкин говорил ей: «Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как будут говорить о мести, единственной в своем роде; она будет полная, совершенная; она бросит человека в грязь…»
Очевидно, Пушкин не имел в виду Дантеса. К нему он относился с нескрываемым презрением. Он искал главного врага и ему хотел мстить.
Когда 17 ноября д'Аршиак и Соллогуб получили письмо Пушкина, они не показали его Дантесу, а сообщили ему, что недоразумение разрешилось благоприятно, что дуэли не будет. Дантес поручил секундантам поблагодарить Пушкина за то, что он согласился кончить ссору, и передать ему, что он надеется, что они встретятся, как братья. Секунданты поехали к Пушкину. Он вышел к ним рассеянный и бледный. Д'Аршиак передал ему благодарность Дантеса, а Соллогуб признался, что позволил себе обещать, что Пушкин будет обходиться со своим зятем, как со знакомым. «Напрасно, — сказал Пушкин, — никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может».
Соллогуб смутился. Тогда Пушкин прибавил, несколько успокоившись: «Впрочем, я признал и готов признать, что г. Дантес действовал, как честный человек».
Д'Аршиак удовлетворился этим заявлением и поспешил удалиться.
Вечером на бале у С. В. Салтыкова[1200] была объявлена свадьба барона Жоржа Дантеса-Геккерена с Екатериной Николаевной Гончаровой.
Пушкин Дантесу не кланялся.
Через несколько дней Соллогуб был у Пушкина. Поэт позвал его к себе в кабинет, запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерену. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте…»
«Тут он прочитал мне, — рассказывает Соллогуб, — всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что мог я возразить против такой сокрушительной страсти? Я промолчал невольно, и так как это было в субботу (приемный день князя Одоевского), то поехал к князю Одоевскому. Там я нашел Жуковского и рассказал ему про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, это ему удалось: через несколько дней он объявил мне у Карамзиных, что дело он уладил и письмо послано не будет…»
V
Нет никаких сомнений в том, что Дантес был неравнодушен к Екатерине Николаевне Гончаровой, может быть, он был к ней неравнодушен потому, что угадывал в ней тот же тип женщины, который ему нравился в Наталье Николаевне Пушкиной. Но, каковы бы ни были причины этой симпатии, она была бесспорным фактом. Тот же Соллогуб подтверждает это. «После моего отъезда, — пишет он, — Дантес женился и был хорошим мужем…»
Однако свадьба Дантеса для всех была неожиданностью. Никто не замечал, что Дантес любезничает с фрейлиной Гончаровой, а то, что он ухаживает за женою Пушкина, всем бросалось в глаза. Поэтому, когда официально было объявлено об этом браке, современники все в один голос объяснили его желанием Дантеса избавиться от поединка. Андрей Карамзин, приятель Дантеса, изумлен этим браком и по этому поводу пишет матери, недоумевая: «Не во сне ли я?..»
Сестра поэта, Ольга Сергеевна, пишет отцу из Варшавы, что эта новость всех удивляет. Конечно, нет ничего странного, что «достаточно красивая и достаточно хорошо воспитанная» мадемуазель Гончарова выходит замуж за одного из самых красивых кавалергардов, имеющего 70 000 рублей ренты, но ни для кого не была тайной его страсть к Наташе — и в этом странность неожиданного брака. Тут что-то подозрительное. Анна Николаевна Вульф пишет сестре Евпраксии, что затеянный брак понадобится для того, чтобы отвести глаза от каких-то других намерений. Барон П. А. Вревский[1201] писал брату о свадьбе Дантеса, толкуя это событие в том смысле, что молодому человеку пришлось жениться, чтобы «оправдать свои притязания в глазах света». Наконец, сама Наталья Николаевна была против этого брака, и ее сестра упрекала ее за это, подозревая ее в ревнивом чувстве. Пушкин также был убежден, что Дантес, заключая брак, сыграл жалкую и смешную роль и скомпрометирован в глазах Натальи Николаевны.
На самом деле мотивы, побудившие Дантеса сделать предложение Екатерине Николаевне, были сложны. Заключив брак, он надеялся, по-видимому, на восстановление пристойных отношений с домом Пушкина. Он не смотрел на свой брак, как на фиктивный. Это доказывает его дальнейшая семейная жизнь. Соллогуб и д'Аршиак скрыли oт него, что Пушкин вовсе не намерен поддерживать с ним родственные отношения. Когда Дантес убедился, что на мирные отношения нет надежды и что многие толкуют его брак как способ избежать поединка, он оскорбился и решил афишировать свою фамильярность с Натальей Николаевной, рискуя вызвать новое столкновение с Пушкиным. Наталья Николаевна была так легкомысленна и так польщена настойчивостью своего кавалера, что продолжала с ним танцевать и выслушивать от него сомнительные любезности и казарменные каламбуры. Казалось бы, стоит Пушкину категорически запретить жене поддерживать какие-либо отношения с Дантесом, и сплетни прекратятся сами собою ввиду женитьбы Дантеса на Екатерине Николаевне. Но Пушкин не делал этого шага. Почему? Надеяться на благоразумие Натальи Николаевны было бесполезно. Эта особа занята была только собою. Она могла только хвастаться своими успехами, очевидно, плохо усвоив добрые советы мужа. Но Пушкин не делал решительных шагов для прекращения этой глупейшей игры, потому что был занят другим врагом. Ухаживания Дантеса за Натали до некоторой степени отвлекали внимание общества от другого претендента на близость с нею. И вот Пушкин медлил. После помолвки Дантеса он считал его скомпрометированным и неопасным. Главный враг был вдохновитель анонимных писем с намеками на царя. Тут предстояла борьба с так называемым «светским обществом». Пушкин искал наиболее яркого и характерного выразителя этой враждебной ему клики. Он остановился на Геккерене. Он был убежден, что он и есть враг, и, по свидетельству князя П. А. Вяземского, унес это убеждение в могилу. И автором «диплома» он считал Геккерена. Если его соображения относительно почерка, стиля, качества бумаги и прочих внешних особенностей пасквиля были ошибочны и писал пасквиль русский, например, П. В. Долгоруков или какой-нибудь другой светский наглец, от этого суть дела не меняется: сплетня о близости царя к Натали поддерживалась бароном Луи Геккереном и графиней М. Д. Нессельроде.
Для борьбы и мести у Пушкина было два плана. Об этом свидетельствуют два письма, которые он написал 21 ноября. Одно письмо, прочитанное им графу В. А. Соллогубу, было адресовано Геккерену. Другое письмо — Бенкендорфу, то есть, в сущности, самому царю.
Письмо Геккерену в ноябре не было послано, Пушкин предпочел обращение к самому царю. Содержание письма к Бенкендорфу было так необычно, что утаить его от царя шеф жандармов не посмел. Вот что писал Пушкин[1202]: «Граф! Считаю себя вправе и поставлен в необходимость довести до сведения вашего сиятельства то, что произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и для чести моей жены. По виду бумаги, по стилю письма, по самой манере изложения я тотчас же догадался, что оно от иностранца, человека высшего общества, дипломата. Я предпринял розыски. Мне известно, что семь или восемь особ в тот же день получили по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя в двойном конверте. Большая часть лиц его получивших, подозревая подлость, не переслали его ко мне. Беспричинное и гнусное оскорбление вообще вызвало негодование; все повторяли, что поведение моей жены безупречно, но усматривали повод для этой гнусности в настойчивом ухаживании за нею г. Дантеса. При таких обстоятельствах не подобало мне терпеть, чтобы имя моей жены было связано с чьим-либо другим именем. Я поручил передать это г. Дантесу. Барон Геккерен приехал ко мне и принял вызов за г. Дантеса, прося у меня пятнадцатидневной отсрочки. Случилось так, что как раз до истечения условленного срока Дантес влюбился в мою свояченицу, мадемуазель Гончарову, и стал за нее свататься. Узнав об этом по слухам, распространившимся в обществе, я попросил д'Аршиака (секунданта Дантеса) смотреть на мой вызов, как несостоявшийся. Между тем я убедился, что анонимное письмо было от г. Геккерена, о чем считаю долгом довести до сведения правительства и общества. Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и потому не требуя ни правосудия, ни возмездия, я не могу и не хочу кому бы то ни было предъявлять доказательства того, что утверждаю. Во всяком случае, граф, я надеюсь, что это письмо служит доказательством моего к вам уважения и доверия…»
По-видимому, Бенкендорф не замедлил доложить царю письмо, и 23 ноября в четыре часа Пушкину была назначена аудиенция. Вероятно, Бенкендорф присутствовал при этом свидании.
О чем царь говорил с поэтом, мы можем лишь гадать. Смысл письма заключался в решительном заявлении Пушкина: «Не подобало мне терпеть, чтобы имя моей жены было связано с чьим-либо другим именем» («Il ne mе convenait pas de voir le nom de ma femme accole avec le nom de qui que ce soit»). Царю пришлось с этим считаться. Если мы не знаем точно, какой разговор вел Пушкин с царем 23 ноября, зато мы знаем их беседу 25 января из любопытнейших признаний самого Николая Павловича, записанных бароном М. А. Корфом. Об этом речь будет впереди. Что касается аудиенции 23 ноября, то, кажется, царю удалось на время успокоить Пушкина. Он постарался обмануть бдительность поэта. Почему он волнуется? Разве можно придавать значение анонимным письмам? Все складывается очень хорошо. Он, государь, разрешает Дантесу жениться на фрейлине Гончаровой. Государыня с своей стороны не ставит к этому препятствий…
Вероятно, Пушкин еще не решился сообщить царю точный текст диплома с намеком на связь его величества с Натальей Николаевной. Во всяком случае вопрос о Геккерене никак не разрешился. Прошло два месяца до катастрофы, разрушившей все иллюзии относительно судьбы Пушкина. Царь вскоре после разговора с Пушкиным имел бестактность послать Наталье Николаевне деньги на свадебный подарок Екатерине Николаевне. Пушкин стиснул зубы и ждал развязки. Жизнь шла своим чередом: поэт был на первом представлении «Жизни за царя»[1203], оперы Глинки[1204], тогда еще называвшейся «Иван Сусанин»; подписывал к печати четвертый том «Современника»; обедал у А. В. Всеволожского[1205]; вел переговоры с А. А. Плюшаром[1206] об издании собрания стихов; работал над критикою текста «Слова о полку Игореве»[1207].
В это время Наталья Николаевна «прыгала» на балах и, поладив как-то со своею соперницей-сестрою, принимала деятельное участие в подготовке нарядов. В конце декабря Пушкин писал отцу по-французски: «Моя свояченица Катерина выходит замуж за барона Геккерена, племянника (?) и приемного сына посла короля Голландии. Это очень красивый и добрый малый, известный в свете и богатый. Он на четыре года моложе своей невесты. Приготовления приданого очень занимают и забавляют мою жену и ее сестру, но меня приводят в ярость, потому что мой дом превратился в модную и бельевую лавку…»
Наконец, 10 января состоялась свадьба Дангеса-Геккерена с Е. Н. Гончаровой — по католическому обряду в римско-католической церкви св. Екатерины и по православному в Исаакиевском соборе. Екатерина Николаевна написала своему эльзасскому свекру почтительное и сентиментальное письмо: «Мое счастие полно, и я надеюсь, что муж мой так же счастлив, как и я…» И все в таком роде.
Пушкин на свадьбе не был, но Наталья Николаевна была. Дантес явился со свадебным визитом, но Пушкин его не принял. Тогда молодой Геккерен пытался писать Пушкину, но поэт не распечатывал его писем. Получив второе письмо, он поехал к Е. И. Загряжской, чтобы через нее вернуть его, но там он встретил старика Геккерена и предложил ему передать письмо сыну, прибавив, что не только читать писем Дантеса, но даже имени его он слышать не хочет. Геккерен отказался передать письмо. Данзас рассказывал, будто бы Пушкин бросил письмо в лицо барону и чуть ли не назвал его негодяем (gredin). Может быть, этот рассказ не совсем точен, но во всяком случае Пушкин твердо отказывался от всякого общения с развязным кавалергардом. Казалось бы, жена поэта должна была считаться с волею мужа, но красавица держала себя более чем странно. Она продолжала встречаться с Дантесом, танцевала с ним и вела беседы. Эту свою глупенькую и ничтожную болтовню она передавала Пушкину. А болтовня Дантеса и двусмысленные разговоры Геккерена-отца направлены были именно в эту сторону: и старику, и его любимцу как будто дано было задание вызвать поэта на новый скандал, который должен его скомпрометировать в глазах света и правительства. Дантес тем охотнее взял на себя эту роль своеобразного провокатора, что считал себя оскорбленным надменностью поэта. Наталья Николаевна напрасно воображала, что ее бо-фрер[1208] так уж безумно в нее влюблен. Все, что она передавала из своих разговоров с кавалергардом, свидетельствовало не столько об его любви, сколько об его дерзости и бесстыдстве. Таков его пошлейший каламбур со словом «cor» (мозоль) и «corps» (тело) (мозольный оператор обеих сестер сказал, что мозоль Натали лучше мозоля Екатерины Николаевны); таково и восклицание Дантеса, обращенное к жене, когда садились в карету: «Идем, моя законная!» («Allons, ma legitime!»)
Но Наталья Николаевна вела себя, как провинциальная девчонка. Ее дочь. А. П. Арапова, уверяла в своих записках, что будто бы Дантес для каких-то загадочных объяснений уговорил Наталью Николаевну приехать в квартиру Идалии Григорьевны Полетика, что будто бы ротмистр П. П. Ланской (будущий муж Натальи Николаевны) дежурил у парадного подъезда, охраняя дом свидания, что сама Полетика уехала, оставив парочку наедине, и что Дантес воспользовался обстановкой и шантажировал красавицу, требуя взаимности. Можно было бы не верить такой врунье, как А. П. Арапова, но, к сожалению, княгиня В. Ф. Вяземская, будучи старушкой, нечто вроде этого сообщала П. И. Бартеневу. «Пушкина рассказывала княгине Вяземской и мужу, — записал Бартенев[1209], — что, когда она осталась с глазу на глаз с Геккереном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастью, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату и гостья бросилась к ней…» Этот рассказ находится в прямом противоречии с рассказом Андрея Карамзина. Он встретил в Баден-Бадене летом 1837 года Жоржа Дантеса и писал об этой встрече своей матери, которую так уважал и любил поэт: «Всего более и всего сильнее отвергает он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою ее и настаивал на том, что второй вызов a ete comme une tuile qui lui est tombee sur la tete…» («как черепица с крыши, которая упала ему на голову…»).
Иные думают, что поводом для последнего страшного письма Геккерену послужило как раз это тайное свидание, Дантеса с Натальей Николаевной, но, кажется, повод был другой. Арапова уверяет, что Пушкин узнал об этом свидании из нового анонимного письма, автор которого открыл поэту секрет Натальи Николаевны, но, не говоря уже о малой достоверности самого факта свидания, приходится считаться с убеждением самого Пушкина, что главный враг вовсе не Дантес. Нет, поэт не забыл жестокого и подлого намека анонимного пасквиля. Ложное положение Пушкина в отношениях с царем оставалось таким же. Канкрин, между прочим, отверг предложение Пушкина погасить имением его долг казне. Над поэтом по-прежнему тяготели царские «милости». Он по-прежнему был камер-юнкером, как Иосиф Борх, и мужем красавицы, благосклонности коей добивается царь. Ему по-прежнему угрожала репутация «заместителя» рогоносца Нарышкина.
Дерзкие ухаживания Дантеса — одна из многочисленных провокаций кружка Геккерена — Нессельроде. За этими «адскими интригами», как выражались загадочно друзья Пушкина, скрывался недосягаемый претендент на честь Натальи Николаевны.
Его настойчиво искал Пушкин. Свидание с царем 23 ноября в присутствии Бенкендорфа ничего не выяснило. Только 25 января удалось Пушкину встретиться еще раз со своим коронованным соперником. В своих воспоминаниях барон М. А. Корф приводит рассказ самого императора об этой роковой встрече. Вот что говорил царь о Пушкине: «Под конец его жизни, встречаясь очень часто с его женою, которую я искренно любил и теперь люблю, как очень хорошую и добрую женщину, я раз как-то разговорился с нею о комеражах, которым ее красота подвергает ее в обществе, я советовал ей быть как можно осторожнее и беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько и для счастья мужа, при известной его ревности. Она, верно, рассказала об этом мужу, потому что, встретясь где-то со мною, он стал меня благодарить за добрые советы его жене. «Разве ты мог ожидать от меня другого?» — спросил я его. «Не только мог, государь, но, признаюсь откровенно, я и вас самих подозревал в ухаживании за моей женою…»Зачем царю понадобилось сообщать барону Корфу такой странный разговор с поэтом? Не потому ли, что он чувствовал потребность как-то объясниться и оправдаться, сознавая, что в глазах современников и в глазах будущих поколений он замешан в деле убийства поэта. Свое сообщение царь изложил довольно хитро, но не очень правдоподобно. Николай Павлович Романов в роли добродетельного духовника, оберегающего честь Пушкина, не внушает к себе ни малейшего доверия. Ответ поэта прямой вызов царю. Только Пушкин мог решиться на такую опасную откровенность. Да, он, Пушкин, мог ожидать от царя чего угодно, только не «добрых советов» Наталье Николаевне. Пушкин совершенно откровенен. «Я и вас самих подозревал в ухаживании за моей женою…» Иными словами: «Не хотите ли вы, государь, навязать мне роль заместителя Нарышкина? Берегитесь! Хотя вы и самодержавный владыка, но я скорее умру, чем позволю вам посягать на мою честь…» Николай Павлович был человек неглупый и, конечно, прекрасно понял смысл пушкинской откровенности. Недаром спустя одиннадцать лет он все еще помнил гордые слова поэта.
Несомненно, что это свидание имело решающее значение. Теперь Пушкин не колебался. На другой же день после свидания с царем он послал Геккерену свое знаменитое письмо, не считаясь вовсе с волею царя. Граф В. А. Соллогуб, сам аристократ, которого никак нельзя заподозрить в тенденциозном освещении тогдашнего события, высказал в своих воспоминаниях верную мысль о судьбе Пушкина: «Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы с целым светским обществом…» Соллогуб правильно угадал, что Пушкин вел борьбу не с кавалергардом Дантесом, а с привилегированными интриганами, которые ненавидели его, как только может ненавидеть гения светская «чернь».
VI
Вот что Пушкин писал барону Луи Геккерену 26 января 1837 года: «Господин барон! Позвольте подвести итоги тому, что произошло. Поведение вашего сына мне давно было известно и я не мог относиться к этому безразлично. Я ограничивался ролью наблюдателя, но я был всегда готов вмешаться в это дело, когда сочту нужным. Случай, который в иное время мог мне показаться очень неприятным, вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что наступило подходящее время, и воспользовался этим. Остальное вам известно. Я заставил вашего сына играть такую жалкую роль, что моя жена, удивленная такою низостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и чувство, которое у нее, быть может, было в виду этой великой и возвышенной страсти, угасло в самом спокойном презрении и в отвращении, вполне заслуженном. Я должен признаться, господин барон, что ваша роль в этом деле была не совсем пристойной. Вы, представитель коронованной особы, отечески сводничали вашему сыну. Вы, по-видимому, руководили всем его поведением (впрочем, довольно неискусным). Это вы, вероятно, внушали ему жалкие росказни, которые он расточал, и глупости, которые он писал. Подобно старой развратнице, вы подстерегали мою жену во всех углах, чтобы ей говорить о любви вашего, с позволения сказать, выблядка (batard); и когда, больной венерической болезнью, он вынужден был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: отдайте мне моего сына. Вы понимаете, господин барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела хотя бы малейшую связь с вашей. Только под этим условием я согласился оставить без последствий это грязное дело и не обесчестить вас в глазах нашего и вашего двора, как я того хотел и на что имел право. Я не хочу, чтобы моя жена выслушивала ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын после своего гнусного поведения осмелился обращаться к моей жене и тем более расточал перед нею казарменные каламбуры и разыгрывал из себя жертву несчастной страсти, тогда как он всего лишь трус и негодяй. Итак, я вынужден обратиться к вам с просьбой положить конец всем этим проделкам (mettre fin a tout се manege), если вы хотите избежать нового скандала, перед которым я не отступлю…»
Геккерен получил это письмо 25 января днем, когда он собирался ехать на обед к графу Г. А. Строганову[1210], который приходился двоюродным дядей Наталье Николаевне. Этот бывший посланник при испанском дворе считался в свое время большим донжуаном и знатоком кодекса чести. Геккерен решил с ним посоветоваться. Граф Строганов сказал, что неслыханные оскорбления обязывают к дуэли. Драться должен Дантес, так как Геккерен лишен этой возможности по своему положению посланника. В тот же день к вечеру д'Аршиак вручил Пушкину письмо Геккерена и сообщил о вызове Дантеса. Пушкин принял вызов. Но надо было позаботиться о секунданте, а Соллогуба в Петербурге не было, и Пушкин недоумевал, кого пригласить, потому что боялся каких-нибудь новых отсрочек и препятствий для поединка. Д'Аршиак ждал свидания с секундантом Пушкина после одиннадцати часов вечера на балу у графа Разумовского[1211]. Пушкин надеялся встретить там Артура Меджниса[1212], «долгоносого англичанина», прозванного perroquet malade (больным попугаем), человека очень порядочного, одного из секретарей великобританского посольства. Поэт пригласил его быть секундантом на поединке. Тот согласился переговорить с д'Аршиаком в надежде уладить дело мирно, но из этой наивной попытки ничего не вышло, и он в два часа ночи прислал Пушкину письмо с отказом от роли секунданта. А между тем в десять часов утра д'Аршиак прислал письмо, требуя назначить время для скорейших переговоров с секундантом Пушкина. В досаде на неудачно сложившиеся обстоятельства Пушкин ответил д'Аршиаку, что он предлагает противнику самому выбирать второго секунданта, а ему, Пушкину, все равно, кто это будет, хотя бы егерь (chasseur). По нашим русским обычаям этого достаточно… Этот высокомерный и саркастический тон был оскорбителен и для Дантеса, и для его секунданта, а само предложение Пушкина явно нарушало дуэльный кодекс. Но поэту было не до формальностей. Он только горел нетерпением покончить так или иначе с ничтожным противником, чтобы предпринимать что-то иное, более важное, им задуманное. Д'Аршиак, обиженный иронией поэта, немедленно ответил, что секунданта Пушкин обязан выбрать сам, если он не отказывается от дуэли. Но к моменту получения этой записки от француза у Пушкина был уже секундант. Это был Константин Карлович Данзас, подполковник инженерной команды, лицейский товарищ Пушкина, человек морально безупречный и верный приятель поэта. Кажется, он случайно зашел к Пушкину в это утро, но к двенадцати часам дня дело уже было улажено. Письмо д'Аршиака было уже лишним. В час дня Пушкин вместе с Данзасом были во французском посольстве. Здесь, в присутствии д'Аршиака, Пушкин посвятил Данзаса в историю вызова и прочел копию своего письма Геккерену. Потом он уехал, оставив секундантов для выяснения условий поединка. Условия были такие: противники начинают сходиться с интервала в двадцать шагов; барьер равен десяти шагам: время поединка пятый час дня; место — за Комендантской дачей…
В четыре часа Пушкин и Данзас встретились в кондитерской Вольфа[1213]. Оттуда они поехали в санях к Троицкому мосту.
VII
Друзья и знакомые, видевшие Пушкина в последние два дня накануне поединка, свидетельствуют в один голос, что Пушкин был бодр и спокоен. О возможной дуэли знали три лица — Александра Николаевна Гончарова, Евпраксия Николаевна Вревская, которая в эти дни жила в Петербурге у своей сестры А. Н. Вульф, и, наконец, княгиня В. Ф. Вяземская. Александрина, обожавшая поэта, хранила тайну, потому что, очевидно, того хотел Пушкин. Евпраксия Николаевна была чужой человек для друзей Пушкина. А Вера Федоровна узнала о дуэли слишком поздно, когда предотвратить ее не было никакой возможности.
Пушкин ничем не обнаруживал своего волнения. Послав письмо Геккерену, он как будто сбросил с себя тяжесть, которую влачил с 21 ноября, когда он сочинил первый проект письма. Утром 27 января, когда не ладились дела с секундантом и д'Аршиак посылал поэту свои настойчивые записки, Пушкин все-таки казался окружающим совершенно спокойным. В день дуэли поэт встал в восемь часов утра, ходил по кабинету и что-то весело напевал. В это утро он работал над материалами по истории Петра I[1214], занимался делами «Современника» и успел написать письмо А. О. Ишимовой[1215]. Он поручал ей перевести для журнала некоторые пьесы Барри Корнуолла[1216]. Это было последнее письмо поэта.
Дуэль с Дантесом была не первая в жизни Пушкина. Он не раз стоял под пулями, сохраняя спокойствие. Но те поединки были в годы беззаботной юности, а теперь у него была жена, четверо детей и сложные отношения с людьми, ненавистными и любимыми. А главное, лет пятнадцать назад жизнь казалась легкой игрою и как-то не хотелось верить, что человек несет какую-то ответственность за свой жизненный путь. Теперь не то. Пушкин сознает эту ответственность. Пушкин знает также, что «на свете счастья нет, но есть покой и воля»[1217], но для него нет ни счастья, ни покоя, ни воли… «Усталый раб» напрасно замыслил побег. Его стерегут какие-то люди, темные и злые. Нет исхода. Но Пушкин не был человеком малодушным. Надо мужественно смотреть в глаза судьбе. Он чувствовал себя, как на войне, — солдатом. Никаких сентиментальных мыслей и сердечных угрызений у него не было. Он думал, что поставлен в такие условия, когда нужно драться, и он со всею страстностью, ему свойственной, готов был к бою. Ему казалось, что если он убьет врага на поединке, то это доставит ему удовлетворение.
В начале пятого часа он и Данзас ехали по Дворцовой набережной. Им повстречалась в экипаже Наталья Николаевна, но Пушкин смотрел в другую сторону и не видел жены. В эти дни как раз были устроены для великосветской публики катанья с гор, и многие возвращались оттуда. Навстречу Пушкину ехал знакомый конногвардеец[1218], который успел крикнуть: «Что вы так поздно едете, все уже оттуда разъезжаются…» На Неве Пушкин, шутя, спросил Данзаса: «Не в крепость ли ты меня везешь?»
За городом они догнали сани, в которых ехали Дантес и д'Аршиак. К Комендантской даче противники подъехали одновременно. Был небольшой мороз, но дул сильный ветер. Секунданты решили подойти к небольшому сосновому леску. В полутораста саженях от дачи нашли подходящее место, прикрытое кустарником. Снег был по колено. Пришлось протаптывать дорожку. Этим занялись оба секунданта и Дантес. Пушкин сел на сугроб и равнодушно смотрел на работу. Приготовили площадку в аршин шириною и в двадцать шагов длиною. Барьер в десять шагов обозначили шинелями. Пушкин раза два нетерпеливо спрашивал: «Ну, как? Готово?..» Противники, получив пистолеты, стали каждый в пяти шагах от барьера. Данзас махнул шляпой. Пушкин сразу пошел вперед. Дантес сделал четыре шага и остановился. Первым выстрелил Дантес. Пушкин упал на шинель головою в снег. Секунданты и Дантес бросились к нему, но он, опираясь на левую руку, приподнялся и сказал: «Attendez, je me sens assez de force pour tirer mon coup…» («Подождите, у меня достаточно сил, чтобы выстрелить…»)
Дантес вернулся к барьеру и стал боком, прикрыв грудь правой рукой. Пушкин прицелился и выстрелил. Дантес упал. Поэт подбросил пистолет и крикнул: «Браво!» Но силы ему изменили, и он опять упал в снег головою. Когда он очнулся, он спросил, жив ли противник. Ему сказали, что он ранен, но жив. «Странно, — сказал поэт, — я думал, что его смерть доставила бы мне радость, но я чувствую, что это не так…»
Пуля слегка ранила Дантеса. Рана Пушкина была тяжелая. Он терял много крови. Разобрали забор из тонких жердей, чтобы сани могли подъехать, где лежал раненый поэт. Его с трудом усадили. У Комендантской дачи стояла карета, присланная Геккереном. Ввиду тяжелого положения Пушкина д'Аршиак предложил перенести его в карету. Данзас согласился. Дорогой Пушкин разговаривал и припоминал случаи на поединках, ему известных. Пушкина привезли домой в шесть часов вечера. Когда камердинер выносил его из кареты, Пушкин спросил его: «Грустно тебе нести меня?..»
Его внесли в кабинет. Наталья Николаевна была дома, но Пушкин просил не пускать ее к нему, пока он раздевался, менял белье и укладывался на диван. Послали за врачами. Первыми приехали Шольц[1219] и Задлер[1220]. Когда Задлер уехал за какими-то инструментами, Пушкин спросил Шольца, опасна ли рана. Врач сказал, что опасна. «Может быть, смертельна?» — спросил Пушкин. Врач и этого не отрицал. Пушкин потер лоб рукою и сказал: «Надо устроить мою семью!..»
Потом приехал придворный хирург Арендт. Он также признал положение безнадежным. Пуля попала в нижнюю часть живота, раздробила крестец, и тогдашняя хирургия была бессильна спасти раненого. Ему клали лед на живот и давали прохладительное питье. За Пушкиным ухаживал его домашний врач И. Т. Спасский[1221]. Он оставил записки о последних днях Пушкина. «Я старался его успокоить, — пишет Спасский, — он сделал рукою отрицательный знак, показывавший, что он ясно понимает опасность своего положения…» «По желанию родных и друзей Пушкина, — сообщает далее доктор, — я сказал ему об исполнении христианского долга. Он тотчас же на это согласился.
— За кем прикажете послать? — спросил я.
— Возьмите первого ближайшего священника, — отвечал Пушкин.
Послали за отцом Петром, что в Конюшенной…»
«Он скоро отправил церковную требу[1222]: больной исповедался и причастился святых тайн…»
Пушкин спросил, тут ли Арендт[1223]. «Просите за Данзаса, за Данзаса, он мне брат», — настойчиво повторял больной, зная, что Арендт увидит царя: поэт боялся за судьбу своего секунданта. Арендт поехал во дворец. Он вернулся к Пушкину в час ночи с запискою царя. В. А. Жуковский, в своем письме отцу поэта, распространявшемся в списках и в иной, сокращенной редакции напечатанном в пятой книжке «Современника», рассказывает об этом визите Арендта и о царском «письме» в официальных выражениях, влагая в уста поэта верноподданнические слова. Остается неясным, кому было адресовано «письмо» и даже было ли оно. Его Пушкин не получил. Вероятнее, что Арендт словесно передал царские пожелания и обещания. «Благочестивейший» государь «прощал» поэта и рекомендовал умирающему исполнить «христианский долг», — совет излишний, потому что Пушкин совершил обряд за пять часов до приезда Арендта по желанию близких людей и по своей доброй воле. Существенно было то, что царь обещал взять на свое попечение жену и детей поэта. Пушкин будто бы был растроган и сказал сентиментальные и патриотические слова в духе Василия Андреевича Жуковского. Эти слова явно выдуманы мемуаристом. Доля истины была только в том, что Пушкин после выстрела в Дантеса сам с изумлением заметил вдруг, как угасло в нем чувство гнева. Он мог так же безгневно «простить» и своего коронованного соперника и врага, как он простил Дантеса. Это возможно. А. Аммосов[1224] со слов самого Данзаса сообщает, что, отдавая свой перстень приятелю, Пушкин сказал, что «не хочет, чтобы кто-нибудь мстил за него и что желает умереть христианином». Свою легкомысленную жену ласкал и ободрял и несколько раз упоминал об ее чистоте и невинности. Уверенный, что скоро умрет, Пушкин стал равнодушен к тому, что недавно еще считал важным: мнения салонов, клевета врагов, интриги М. Д. Нессельроде все казалось теперь ничтожным. Самолюбие, гордость, ревность — все это уже утратило свой смысл.
Князь П. А. Вяземский, вовсе не склонный к сентиментальности, большой скептик и человек с холодным сердцем, писал, однако, великому князю Михаилу Павловичу 14 февраля 1837 года: «Смерть обнаружила в характере Пушкина все, что было в нем доброго и прекрасного. Она надлежащим образом осветила всю его жизнь. Все, что было в ней беспорядочного, бурного, болезненного, особенно в первые годы его молодости, было данью человеческой слабости, обстоятельствам, людям, обществу. Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями…»
Пушкин мужественно переносил физические страдания, пока лейб-медик Арендт не велел зачем-то сделать больному клизму. Она вызвала такие невыносимые боли, что даже Пушкин стал кричать, обливаясь холодным потом. Друзья боялись, что эти крики произведут ужасное впечатление на жену, но она как раз в это время заснула и не слышала этих страшных воплей. К утру боли утихли. Пушкин велел позвать Наталью Николаевну и простился с нею. Потом к нему принесли и привели полусонных детей. Он молча крестил их. Жуковский, Вяземский, Вьельгорский, Тургенев, почти не покидавшие квартиры больного, входили робко в кабинет, и Пушкин жал им руки. Потом он спросил, тут ли Карамзина. Ее не было. За нею послали, и она скоро приехала. «Благословите меня», — сказал он. Екатерина Андреевна исполнила его просьбу. Он поцеловал ее руку.
В два часа дня приехал доктор Даль. Он не отходил от постели Пушкина всю ночь с 28-го на 29-е число. В своей записке о смерти поэта Даль рассказывает о последних его часах: «Пушкин заставил всех присутствующих сдружиться со смертью, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил. Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои: «Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!» — отвечал: «Нет, мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо!»
Раненый глотал кусочки льда. Ему зачем-то ставили пиявки. Он все выносил терпеливо. Только изредка он закидывал руки за голову и говорил: «Ах, какая тоска! Сердце изнывает!..» Вдруг неожиданно больной попросил, чтобы ему дали моченой морошки. Когда ее принесли, он сказал: «Позовите жену, пусть она меня покормит». Доктор Спасский привел Наталью Николаевну. Она стала на колени и с ложечки дала несколько ягодок умирающему. Он погладил ее по голове и сказал: «Ну, ну, ничего, слава богу, все хорошо!»
Наталью Николаевну увели. В два часа дня Даль заметил, что пульс падает. Он вышел в соседнюю комнату, где сидели Вяземский, Жуковский, А. И. Тургенев и Вьельгорский, и сказал: «Отходит!»
Друзья вошли в кабинет. Умирающий в полусне говорил «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше…» Очнувшись, он попросил его приподнять. Когда Даль исполнил его просьбу, поэт раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Жизнь кончена». Даль недослышал и спросил тихо: «Что кончено?» Тогда он еще раз внятно повторил: «Жизнь кончена». Пушкин умер в 2 часа 45 минут дня 29 января 1837 года.
VIII
Самым значительным событием после восстания на Сенатской площади была смерть Пушкина. Никто не предвидел, что кончина поэта вызовет такое движение общественных сил, которые, казалось, спали крепким сном. Но вот они проснулись. Не дремали и враги. В те дни, когда умирал Пушкин, супруги Нессельроде не постыдились проводить время в обществе нидерландского посланника. Злейший враг Пушкина совещался с русским министром иностранных дел и с его супругою о том, как наилучшим образом выйти из затруднительного положения. Враги Пушкина так увлеклись своей подлой игрою, что не побрезговали двусмысленностью «диплома», задевающего косвенно и самого императора. Намек на то, что жена поэта — любовница царя, не мог быть терпим его величеством. Иные вещи можно делать, но говорить о них нельзя. Кроме того, этот Дантес-Геккерен, как выяснилось, являлся соперником Николая Павловича в отношении Натальи Николаевны. Все эти соображения вызвали гнев императора, и он понял, что в его интересах сделать вид, что он верит Наталье Николаевне, что все дело в притязаниях молодого кавалергарда и в «сводничестве» старика Геккерена. Чета Геккеренов, по мнению Николая Павловича, вела себя неприлично. Это мнение царя спутало карты увлекшихся интриганов. В письме к великому князю Михаилу Павловичу от 3 февраля 1837 года, значит, через пять дней после смерти поэта, император дал событию свое истолкование. «Это происшествие, — писал царь, — возбудило тьму толков, наибольшей частью самых глупых, из коих одно порицание поведения Геккерена справедливо и заслужено: он точно вел себя, как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствие Пушкина, уговаривая жену его отдаться Дантесу, который будто к ней умирал любовью, и все это тогда открылось, когда после первого вызова на дуэль Дантеса Пушкиным Дантес вдруг посватался на (?) сестре Пушкиной; тогда жена открыла мужу всю гнусность поведения обоих, быв во всем совершенно невинна. Так как сестра ее точно любила Дантеса, то Пушкин тогда же и отказался от дуэли. Но должно ему было при том и оставаться — чего не вытерпел…»
Николай Павлович не упоминает только об одном факте, что «не вытерпел» Пушкин как раз после какого-то откровенного разговора с царем 25 января. Николаю Павловичу выгодно было не углубляться в мотивы, понудившие Пушкина броситься под пистолет случайного и ничтожного врага. Царю выгодно было принять версию, изложенную в последнем письме поэта к Геккерену. Николай Павлович не одобрял формы письма, но нисколько не сомневался, по-видимому, в причастности Геккерена к анонимному пасквилю. Неважно, чья рука писала «диплом» — П. В. Долгорукова или какого-нибудь другого великосветского развратника, — важно то, что Геккерен и Нессельроде внушили какому-то негодяю эту затею. Свое письмо к брату Николай Павлович заключает следующей фразой: «Дантес под судом, равно как Данзас, секундант Пушкина; и кончится по законам; и кажется, каналья Геккерен отсюда выбудет…»Геккерен прилагал немалые усилия, чтобы остаться в России, но царь был тверд в своем решении. Он даже не дал ему прощальной аудиенции и только пожаловал ему «табакерку», что означало на условном языке придворно-дипломатического мира желание монарха не видеть больше Геккерена в качестве представителя Нидерландского королевства. Разжалованный Дантес был выслан с фельдъегерем за границу. Так поплатились за свою неосторожную интригу друзья Марьи Дмитриевны Нессельроде, но сама графиня и ее супруг остались неприкосновенными, хотя она не скрывала симпатий к барону Геккерену даже в самые последние дни, когда светское общество, считаясь с мнением царя, проявило к знатному интригану некоторую холодность.
То, что чета Нессельроде имела прямое отношение к заговору, составленному против Пушкина, нашло себе подтверждение в записках князя А. М. Голицына[1225], который со слов, вероятно, графа А. В. Адлерберга[1226] или графа Э. Т Баранова[1227] сообщает, как сын Николая Павловича, Александр, будучи уже императором, сказал однажды в интимном кругу, что, по имеющимся у него данным, пасквиль вызвавший дуэль и смерть Пушкина, внушен был Несссльроде, то есть графинею Марьей Дмитриевной.
Итак, смерть Пушкина разделила все петербургское общество на два лагеря. Одни спешили выразить свое сочувствие благородному барону Дантесу-Геккерену и его не менее благородному отцу, другие толпились около тела убитого поэта. В письме к нидерландскому министру Геккерен, рассказывая о событии со своей точки зрения, подчеркивает, между прочим, сочувствие ему русского министра иностранных дел: «Если что-нибудь может облегчить мое горе, то только те знаки внимания и сочувствия, которые я получаю от всего петербургского общества. В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же как и граф и графиня Строгановы[1228], оставили мой дом только в час пополуночи…»
Однако через два дня барону Геккерену пришлось написать письмо тому же адресату, но уже с некоторыми иными сообщениями. Умолчать об этих новых фактах Геккерен не мог, так как они нашли себе выражение в иностранной прессе и вообще получили широкую огласку. Вот что писал дипломат своему министру: «Долг чести повелевает мне не скрыть от вас того, что общественное мнение высказалось при кончине г. Пушкина с большей силой, чем предполагали. Но необходимо выяснить, что это мнение принадлежит не высшему классу…» И далее поясняет: «Чувства, о которых я теперь говорю, принадлежат лицам из третьего сословия, если так можно назвать в России класс промежуточный между настоящей аристократией и высшими должностными лицами, с одной стороны, и народной массой, совершенно чуждой событию, о котором она и судить не может, — с другой. Сословие это состоит из литераторов, артистов, чиновников низшего разряда, национальных коммерсантов высшего полета и т. д. Смерть г. Пушкина открыла, по крайней мере, власти существование целой партии, главой которой он был, может быть, исключительно благодаря своему таланту в высшей степени народному…» Вот какие любопытные признания должен был сделать нидерландский посланник. Не менее любопытно и заключение этой тирады: «Если вспомнить, что г. Пушкин был замешан в событиях, предшествовавших 1825 году, то можно заключить, что такое предположение не лишено оснований…»
Геккерен не может скрыть, что смерть Пушкина имеет огромный социальный смысл. Это понимали и другие представители иностранных держав. Так, например, вюртембергский посол князь Гогенлоэ-Кирхберг[1229] в депешах своему правительству подчеркивает не только значение Пушкина как «величайшего поэта», которого «Россия будет оплакивать», но и его политическую роль. В особой записке о Пушкине вюртембергский посол пишет: «Пушкин, замечательнейший поэт, молва о котором разнеслась особенно благодаря тому глубокому трагизму, который заключался в его смерти, Пушкин, представитель слишком передовых для строя своей родины взглядов, был на разные лады судим своими соотечественниками, чему следует приписать эту разницу в чувствах к человеку, жизнь которого всегда была общественною…» И далее: «Чтение произведений Пушкина и его жизнь ясно указывают на то, почему этот писатель не пользовался уважением среди известной части аристократии, меж тем как все остальное общество превозносит его до небес и с восторгом и благоговением относится к его памяти…»
Гогенлоэ-Кирхберг, по-видимому, хорошо был знаком с литературной деятельностью поэта. Этот внимательный наблюдатель, перечислив ряд язвительных и грозных выступлений Пушкина против лиц привилегированных, делает следующее заключение: «Пушкину нетрудно было возбудить против себя недовольство власти, ибо дух и направление его произведений давали слишком много поводов для доносов врагов. Вот настоящие причины того недоброжелательства, которое известная часть дворянства (особенно та, которая занимала видные посты в государстве) питала к Пушкину при его жизни и которое отнюдь не исчезло с его смертью…»
Осведомленность князя Гогенлоэ в судьбе Пушкина удивительна для иностранца. Из его записки видно, что он прекрасно знает, как изменялись политические взгляды Пушкина, как он тщетно пытался найти компромисс с правительством после 14 декабря 1825 года и как он в конце концов опять вынужден был стать в ряды оппозиции. Не забыл он упомянуть также и о том, что «назначением в камер-юнкеры Пушкин почитал себя оскорбленным, находя эту честь много ниже своего достоинства».
И этот доброжелатель Пушкина, так же как и его враг Геккерен, подчеркивает связь поэта с «третьим сословием» Гогенлоэ влагает даже в уста поэта фразу, которую он будто бы сказал Жуковскому: «Ах, какое мне дело до мнения графини такой-то или княгини такой-то о невинности или виновности моей жены. Единственное мнение, которым я дорожу, есть мнение среднего класса, который в настоящее время является единственным истинно русским и который восхищен женою Пушкина…»
Саксонский посланник барон Люцероде[1230], интересовавшийся русской литературой и переводивший на немецкий язык русских поэтов, сообщал своему правительству: «Ужасное событие, совершившееся три дня тому назад, глубоко потрясло всех истинно образованных жителей Петербурга. Государственный историограф Александр Пушкин, который достоин быть назван со времени смерти Гёте и Байрона первым поэтом современной эпохи, пал жертвою ревности, злонамеренно доведенной до безумия…» Люцероде многозначительно подчеркивает, что Пушкин пал от руки «карлиста»[1231] и что семья Нессельроде «симпатизировала всем карлистам»; он, не смущаясь, излагает содержание письма к Геккерену, где поэт клеймит «двух негодяев, связанных пороком».
Рассказывая о враждебности к Пушкину привилегированного общества, он пишет: «При наличии в высшем обществе малого представления о гении Пушкина и его деятельности не надо удивляться, что только немногие окружали его смертный одр, в то время как нидерландское посольство атаковалось обществом, выражавшим свою радость по поводу столь счастливого спасения элегантного молодого человека…»
Из второй депеши того же Люцероде мы узнаем, что сочувствие поэту выразили «второй и третий класс жителей Петербурга». И это сочувствие, оказывается, «вызвало некоторые меры надзора со стороны полиции и корпуса жандармов, особенно вблизи дома Голландского посольства». Жандармские и полицейские пикеты в самом деле были расставлены в опасных местах по указанию графа Бенкендорфа. Но не все представители иностранных держав были настроены благожелательно к Пушкину. Сообщения прусского посланника Либермана[1232] дышат прямою ненавистью к поэту. Любопытно, что высылку Дантеса он считает мерою слишком строгою и продиктованною не волею самого императора, а требованиями возмущенного общества. Император выслал Дантеса «для того, чтобы успокоить раздражение и крики о возмездии или, если угодно, горячую жажду публичного обвинения, которую вызвало печальное происшествие». «Это чувство проявилось в низших слоях населения столицы с гораздо большей силой, чем в рядах высшего общества…» Судьба Пушкина его пугает. Он не может скрыть от своего правительства чрезвычайной популярности поэта. Эту популярность он приобрел «благодаря идеям новейшего либерализма, которые ему нравилось исповедовать». Он, Либерман, знает о «преступных политических происках» Пушкина. «Я знаю положительно, — пишет он, — что под предлогом пылкого патриотизма в последние дни в С.-Петербурге произносятся самые странные речи, утверждающие, между прочим, что г. Пушкин был чуть не единственной опорой, единственным представителем народной вольности и проч., и проч.».
По-видимому, граф Бенкендорф был совершенно согласен с мнением прусского посланника, а также с мнением другого сторонника Геккерена, Франш-Денери, который писал к герцогу де Блака[1233], что Пушкин «находился во главе русской молодежи и возбуждал ее к революционному движению, которое ощущается повсюду, с одного конца земли до другого». В этом убеждении граф Бенкендорф укрепился, когда граф А. Ф. Орлов[1234] вручил шефу жандармов полученное им письмо от неизвестного. Автор этого письма писал по поводу смерти Пушкина и требовал возмездия убийцам. Он смотрит на поэта как на выразителя национальной культуры. По его мнению, поэта убили враги России. «Открытое покровительство и предпочтение чужестранцам день ото дня делается для нас нестерпимее. Времена Биронов[1235] миновались. Вы видели вчерашнее стечение публики, в ней не было любопытных русских — следовательно, можете судить об участии и сожалении к убитому…» Дерзкий патриот указывает на «увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления; неограниченная власть, врученная недостойным лицам, стая немцев, все, все порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и самом народе». И этот протест оскорбленного в своих чувствах патриота произвел впечатление на жандармских генералов. В. А. Жуковский получил аналогичное письмо и Бенкендорф, узнав об этом, потребовал его для просмотра. Стали искать крамольника, но поиски остались безуспешными. Как ни наивно было это письмо неизвестного, оно было очень характерно для настроения того «третьего сословия», о котором писали иностранцы.
Царь и его жандармы со страхом смотрели на огромные толпы, стекавшиеся со всех сторон ко гробу Пушкина «Национальное самолюбие, — пишет Либерман, — возбуждено тем сильнее, что враг, переживший поэта, иноземного происхождения…» «Думают, что со времени смерти Пушкина и до перенесения его праха в церковь в его доме перебывало до 50 000 лиц всех состояний…» «Шел даже вопрос о том, чтобы отпрячь лошадей траурной колесницы и предоставить несение тела народу…»
Друзья поэта все стали казаться подозрительными. Нет ли заговора? Нет ли тайной политической партии? Князь П. А. Вяземский, стараясь спасти свою репутацию благонамеренного монархиста, жаловался, однако, великому князю Михаилу Павловичу на распоряжения Бенкендорфа: «В доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему свой последний долг, в маленькой гостиной, где мы все находились, очутился целый корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собрались в большом количестве не друзья, а жандармы… Против кого была выставлена эта сила, весь этот военный парад? Я не касаюсь пикетов, расславленных около дома и в соседних улицах; тут могли выставить предлогом, что боялись толпы и беспорядка. Но чего могли опасаться с нашей стороны?..»
Власти действительно растерялись и недоумевали, что надо делать. Они так привыкли к официальности и отсутствию всякого «общественного мнения», что изъявление каких-то чувств и самостоятельных мыслей испугало и поразило их. Княгиня Ек. Ник. Мещерская[1236], дочь историка Н. М. Карамзина, писала вскоре после смерти Пушкина «В течение трех дней, в которые тело его оставалось в доме, множество людей всех возрастов и всякого звания беспрерывно теснилось пестрой толпой вокруг его гроба. Женщины, старики, дети, ученики, простолюдины в тулупах а иные даже в лохмотьях, приходили поклониться праху любимого народного поэта. Нельзя было без умиления смотреть на эти плебейские почести, тогда как в наших позолоченных салонах и раздушенных будуарах едва ли кто-нибудь думал и сожалел о краткости его блестящего поприща. Слышались даже оскорбительные эпитеты и укоризны, которыми поносили память славного поэта и несчастного супруга, с изумительным мужеством принесшего свою жизнь в жертву чести, и в то же время раздавались похвалы рыцарскому поведению гнусного обольстителя и проходимца, у которого было три отечества и два имени…» Не все, подобно Мещерской-Карамзиной, делили охотно свои чувства с простым народом у гроба поэта. Иных пугала эта новая, невиданная толпа каких-то неведомых людей, неожиданно заявивших о своем нраве почтить память поэта, которого они считали выразителем своей воли. Сынок графа Строганова предупреждал папашу[1237], что, попав в дом Пушкина после дуэли, он увидел там «разбойничьи лица» и всякую «сволочь». Станислав Моравский[1238] в своих воспоминаниях сообщает: «Все население Петербурга, а в особенности чернь и мужичье, волнуясь, как в конвульсиях, страстно жаждало отомстить Дантесу…» Жандармы боялись, что «чернь» выбьет окна у нидерландского посланника.
По распоряжению Бенкендорфа в ночь на 31 января тело поэта под охраною жандармов было перенесено в Конюшенную церковь. Любопытно, что на выносе тела не присутствовала Наталья Николаевна. Приглашение, от ее имени разосланное, уведомляло, что отпевание состоится в Исаакиевском соборе (так называлась тогда церковь в здании Адмиралтейства) 1 февраля в 11 часов до полудня, но извещение о перемене места отпевания не было послано. Однако собралось много народу, но в церковь пускали по билетам, и огромная толпа, стоявшая на площади, только тогда увидела гроб поэта, когда И. Л. Крылов, В. Л. Жуковский, князь П. А. Вяземский, А. И. Тургенев и прочие писатели вынесли его на паперть. Гроб поставили в какой-то подвал соседнего с церковью дома.
Тело поэта должны были отвезти в Святогорский монастырь. Царь предложил исполнить эту миссию Александру Ивановичу Тургеневу. 3 февраля, в полночь, гроб поставлен был на простые сани. Никита Козлов, камердинер Пушкина, попросил разрешения проводить гроб до могилы. Тургенев с почтальоном сел в кибитку, а в другой кибитке, впереди гроба, ехал жандармский офицер. Псковскому губернатору было уже послано из Петербурга официальное предписание о недопущении каких-либо неуместных почестей покойному дворянину Пушкину.
Погребение состоялось 6 февраля в шесть часов утра в присутствии Тургенева, нескольких крестьян и жандармского капитана. Могила Пушкина в четырех шагах от церковной стены, против алтаря, рядом с могилами его предков.
Стоит широко дуб над важными гробами.
Колеблясь и шумя…[1239]