Жизнь Пушкина — страница 2 из 127

любезный генерал, что в виду прежнего их поведения, как бы они ни старались высказать теперь преданность службе его величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем-либо положиться; точно также нельзя полагаться на людей, которые придерживались одинаковых с ними принципов и число которых перестало увеличиваться благодаря бдительности правительства». Не только Пушкин объединял себя с декабристами, но и правительство объединяло его с ними. Довольно долго еще Пушкин верил, что напоминания о деяниях Петра Великого в самом деле воздействуют на царя (№ 32). Только в 1834 г. он подвел окончательный итог: в Николае «больше от прапорщика, чем от Петра Великого»… Увещания поэта не нужны были невежественному тирану, но они сыграли неоценимую роль в формировании демократического общественного мнения в России. Тема заступничества с 1826 г. стала, по существу, одной из важнейших в творчестве и в самой жизни Пушкина.

Много есть косвенных свидетельств о разговоре 8 сентября 1826 г. между поэтом и императором. Те, что считаются пушкиноведением наиболее достоверными, приведены в подборке. Не нужно только думать, что Пушкин изъяснялся так напыщенно-витиевато и многословно, как записал свой разговор с ним юный офицер, поляк Струтыньский (№ 5); или, что содержание беседы исчерпывается тем, что запомнила, с большой долей достоверности, А. Г. Хомутова (№ 4). Немалая доля правды несомненно есть в записи Корфа о мужественном до самоотречения поступке Пушкина («Стал бы в ряды мятежников», № 6). В книге Л. П. Гроссмана «Пушкин» приведено еще одно документальное свидетельство — беседа Николая I с дипломатом, ученым и литератором П. Б. Козловским. Козловский записал слова царя: «Пушкин легко отклонил подозрения, которые в разных случаях проявлялись относительно его поведения и которые были вызваны приписанными ему неосторожными высказываниями; он изложил открыто и прямо свои политические убеждения, не колеблясь заявить, что если бы и был адептом нововведений в области управления, он никогда не был сторонником беспорядка и анархии… Но он не мог не выразить своего сочувствия к судьбе некоторых вождей этого рокового восстания, обманутых и ослепленных своим патриотизмом и которые при лучшем руководстве могли бы оказать подлинные услуги своей стране». Как ни пытался царь реконструировать «в должном духе» давнюю свою беседу с поэтом (разговор с Козловским происходил после смерти Пушкина), как ни сглаживал, а все же признал, что Пушкин не отмежевался от декабристов!

Это была неутихающая боль, неоплаченная дань памяти и совести… Т. Г. Цявловская писала об этом: «И казнь — не только приговор к смерти, но смерть, обрыв жизни, смерть насильственная, смерть постыдная — повешение… и, наконец, физическая смерть, мучительная, от удушения — все это должно было возвращаться в сознание Пушкина всякий раз, когда он думал о том, как были выведены из жизни пять человек, с которыми он беседовал, дружил, переписывался, кому читал свои запретные политические стихи». Пять раз в рукописях Пушкина встречается рисунок виселицы с пятью повешенными. Рядом с виселицей в первых двух рисунках, сделанных в Михайловском, куда Пушкин возвратился после царской аудиенции и московских своих успехов, загадочная фраза, волнующая не одно поколение пушкинистов, читателей: «И я бы мог как [шут на]»[2]. Внизу той же страницы снова: «И я бы мог…» Как бы ни трактовался образ шута, возникший по ассоциации с повешенными у Пушкина (а догадок и логических построений по этому поводу немало), но первые слова этих, так и не написанных стихов, однозначны: он бы тоже мог быть среди казненных, распорядись судьба несколько иначе. В приговоре по делу декабристов говорилось: «Все и действовавшие, и соглашавшиеся, и участвовавшие, и даже токмо знавшие, но не донесшие об умысле посягательства на священную особу государя императора или кого-либо из императорской фамилии, также об умысле бунта и воинского мятежа, все без изъятия подлежат смертной казни и по точной силе законов считаются к сей казни присужденными». Ох, густо уставилась бы виселицами Россия, поступи правительство «по точной силе законов»! И Пушкину первому не миновать бы…

Образ виселицы, повешенных, страшной казни невинных преследовал его всю жизнь. После приговора декабристам автор «Евгения Онегина» «прогнозировал», как теперь говорят, дальнейшую жизнь Ленского, если бы не погиб он на дуэли:

Исполня жизнь свою отравой,

Не сделав многого добра,

Увы, он мог бессмертной славой

Газет наполнить нумера.

Уча людей, мороча братий

При громе плесков иль проклятий,

Он совершить мог грозный путь,

Дабы последний раз дохнуть

В виду торжественных трофеев,

Как наш Кутузов иль Нельсон,

Иль в ссылке, как Наполеон,

Иль быть повешен, как Рылеев.

2 марта 1827 г. в письме к Дельвигу вновь упоминается «веревка» с многозначительным NB. 16 мая 1827 г. перед отъездом из Москвы в Петербург появляется только по видимости шутливое послание, адресованное Ушаковой. Конец его кажется совершенно неожиданным, если забыть о навязчивом образе:

В отдалении от вас

С вами буду неразлучен,

Томных уст и томных глаз

Буду памятью размучен;

Изнывая в тишине,

Не хочу я быть утешен, —

Вы ж вздохнете ль обо мне,

Если буду я повешен?

Здесь «юмор висельника» в буквальном смысле этого слова! Не позднее 10 июня 1827 г. Пушкин, собираясь в Михайловское — Тригорское, писал Осиповой: «пошлость и глупость обеих наших столиц равны, хотя и различны, и так как я притязаю на беспристрастие, то скажу, что, если бы мне дали выбирать между обеими, я выбрал бы Тригорское, — почти как Арлекин, который на вопрос, что он предпочитает: быть колесованным или повешенным? — ответил: я предпочитаю молочный суп». Снова виселица, хоть и в невеселом анекдоте об Арлекине!

16 июля 1827 г. написан «Арион» — одно из глубочайших, вне сомнения декабристских (сколь бы различно его не толковали) стихотворений Пушкина. Здесь нет виселицы, но есть чудесное избавление от верной гибели. Певец, слагавший гимны смелым друзьям, волею судьбы остался невредим, но всю жизнь свою он посвящает светлой памяти о них. Стих 13-й в одном из вариантов звучал: «Гимн избавления пою». Все та же мысль: «И я бы мог…» Само время сочинения «Ариона» не случайно: 13 июля исполнился год со дня казни. Через три года, в июле же, «Арион» без подписи появился в «Северных цветах» Даже его появление снова было чудом. Не узнать автора невозможно. В июле Пушкин создал послание старому вельможе Н. С. Мордвинову, единственному из членов Следственного комитета, отказавшемуся подписать смертный приговор декабристам. И хотя стихи намеренно архаизированы и не содержат прямых ассоциаций, но одна из строф звучит так:

Один, на рамена поднявши мощный труд,

Ты зорко бодрствуешь над царскою казною,

Вдовицы бедный лепт и дань сибирских руд

    Равно священны пред тобою.

И хотя известно, что в 1827 г. Мордвинов подал проект использования богатств Сибири, но нет ли в третьей строке намека на иную сибирскую тему? И вслед за этим в черновой тетради, под стихотворением «Кипренскому» снова навязчивая фраза: «И я бы мог…»

31 июля 1827 г. написан «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной»:

Земли достигнув наконец,

От бурь спасенный провиденьем,

Святой владычице пловец

Свой дар несет с благоговеньем.

Опять тема «Ариона», опять спасение, определившее миссию заступника!

Осенью 1828 г., когда развернулось опаснейшее для Пушкина дело о «Гавриилиаде» (см. ниже), вновь возникают виселицы — на этот раз в черновиках «Полтавы». Он рисует то всех пятерых казненных, то троих, то одного. Первый исследователь пушкинских рисунков А. Эфрос пишет: «…мы можем утверждать, что Пушкин чувствовал себя в таком же положении, в каком были декабристы во время следствия. Он переживал это мучительно. Он внутренне, по-настоящему объединял теперь их судьбу со своей. Видимо, самочувствие его порою доходило до такой потрясенности, что он даже примеривал — как это делал не раз и в других случаях, — судьбу пяти смертников к себе». Весь период, о котором ведется речь, шло такое «примеривание». Но оно в 1828 году отнюдь не закончилось.

В самом начале 1829 г. в Петербурге Пушкин зашел как-то к Анне Петровне Керн и, застав ее за письмом на Украину к сестре (Е. П. Полторацкой), экспромтом дописал на том же листке еще одну «шутку»:

Когда помилует нас бог,

Когда не буду я повешен,

То буду я у ваших ног,

В тени украинских черешен.

И наконец, в 1829 г. виселица появляется на книге, подаренной в имении Грузины учителю Роменскому.

Сопричастность судьбе казненных и отправленных на каторгу Пушкин ощущал всегда. Но с этим было смешано и другое чувство — сострадания. Об этом сказано в обращении к Пущину: «да голос мой душе твоей // дарует то же утешенье» и в послании «В Сибирь» (№ 37): «Храните гордое терпенье». Призыв к терпению перекликается с давней лицейской песней Дельвига, где есть строка: «в несчастье гордое терпенье». Исследователи отмечали, что сами по себе слова «гордое терпенье» есть не только обращение ко всем декабристам, но лично к Пущину и Кюхельбекеру, не забывшим гимн Лицея. Их ценят, любят, ждут — таков смысл обращения. Появление стихотворений «Стансы» (№ 32) и «Друзьям» (№ 79), за верноподданническую оболочку которых «доставалось» и по сей день «достается» Пушкину от критиков разного толка, по сути направлены к той же цели: наставить правителя на путь служения не себе, а отечеству, утешить декабристов, подать им надежду не только на освобождение, но и на осуществление замыслов. Уговаривая царя следовать примеру Петра I, Пушкин написал: будь «памятью как он незлобен» — это конкретный совет вернуть свободу декабристам. Другое дело, что обращен он к глухому. Ответ А. И. Одоевского (№ 38) на послание Пушкина в Сибирь означает, что голос его был услышан и замысел понят. В 10-й главе «Онегина» Пушкин с особой силой подчеркнул свое единение с декабристами (по крайней мере до 1823 г.). Ему понадобилось для этого даже сказать в 3-м лице: «Читал свои ноэли Пушкин». И ноэли читал, и присутствовал при том, как «меланхолический Якушкин» «обнажал цареубийственный кинжал». Иначе говоря, полностью подпадал под «точную силу законов». Известно, что в одном из гипотетически сконструированных мемуаристами и пушкинистами вариантов продолжения романа в стихах сам Евгений Онегин должен был стать декабристом. И разве случайно напоминанием все о том же кончается великая книга: