Разрешение Паскевича с письмом Николая Раевского и советом поспешить было получено только 10 июня. На следующий день Пушкин верхом в сопровождении слуги, скоро безнадежно отставшего и попросившего отдыха, помчался по маршруту Тифлис — Котанлы. Именно помчался, потому что, меняя лошадей на казачьих постах, он в 1-й день преодолел 72 версты, во 2-й — 77, 3-й — 94, 4-й — 46. Если приплюсовать к этому еще 36 верст, пройденных походным порядком с корпусом, то получится примерно 320 верст (или 340 км) за четверо суток! Приводя эти данные, бывший кадровый кавалерист, автор монографии о закавказском путешествии Пушкина, Н. А. Раевский пишет: «Кто ездил верхом, тот знает, что и для втянутого ездока — это испытание нелегкое. Пушкин, штатский человек, проживший притом всю жизнь в городе и, насколько мы знаем в манеже в это время не ездивший, должен был обладать исключительной выносливостью».
13 июня 1829 г. цель путешествия была достигнута — поэт оказался в военном лагере, у палатки, занятой его братом Львом (вместе с М. В. Юзефовичем). Едва ли не первые его слова, обращенные к декабристу, брату лицейского друга, были: «Ну, скажи, Пущин: где турки и увижу ли я их; я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай мне, пожалуйста, видеть то, зачем сюда с такими препятствиями приехал».
Возможность не замедлила представиться. По плану командования Отдельный кавказский корпус силами 12 340 штыков, 5770 сабель, 70 орудий должен был перейти поросший густым лесом Саганлукский хребет и овладеть Эрзрумом. Вся операция проходила в условиях высокогорья, непривычных для Пушкина, знавшего только предгорья Кавказа и невысокие горы Крыма, да и то девять лет назад. Вдобавок в горах было холодно, довелось Пушкину попасть под южный ливень и промокнуть до нитки. В кавказской бурке, наброшенной на щегольской сюртук, в круглой шляпе, с нагайкой в руке или — во время боя — с длинной пикой, поэт являл собою зрелище необычное, а для солдат и вовсе диковинное. Они подумали даже, что рядом с генералом Раевским, «десятивершковым атлетом» (как его называли друзья), гнущим железную кочергу в узел, скачет невесть откуда взявшийся немецкий пастор («батюшка» — говорили солдаты). Умелый рисовальщик, Пушкин, возвратившись, не без юмора изобразил себя в таком виде в ушаковском альбоме. Там же — изображение самой крепости Эрзрум, характерного восточного города с минаретами и плоскими крышами, и подпись: «Арзрум взятый помощью божией и молитвами Екатерины Николаевны» (Ушаковой. — В. К.).
14-го июня в 7.30 русские войска вышли из горного леса совершенно неожиданно для неприятеля. Как справедливо замечает Н. А. Раевский, достаточно было одного случайного залпа из засады, чтобы «всадник в черном сюртуке» навсегда остался на месте. Тут и в самом деле: «Делибаш уже на пике // а казак без головы!» 14-го числа он принял участие в перестрелке с турецкой кавалерией (численно в пять раз превосходящей наших); 19-го и 20-го — в преследовании отступающего неприятеля; 22–23-го — в походе к крепости Гассан-кале; 27-го (в знаменательный день Полтавской битвы) — в занятии Эрзрума… Во время преследования турок Пушкин, увлекавшийся скачкой, не раз отрывался от своих и только счастливая случайность уберегла его от пули. Как вспоминал М. И. Пущин, «в нем разыгралась африканская кровь, и он стал прыгать и бить в ладоши, говоря, что на этот раз он непременно схватится с турком». Если бы не капитан Николай Николаевич Семичев (декабрист, переведенный на Кавказ), вовремя взявший лошадь Пушкина под уздцы, не миновать бы беды. Было немало и других случаев, которые могли кончиться трагически: однажды, находясь в свите Паскевича, Пушкин попал под артиллерийский обстрел; сакля, в которой они только что беседовали, взлетела на воздух…
7 июля Пушкин был на званом обеде у Паскевича по случаю одержанной победы. Один из участников торжества вспоминал: «Тут же увидел я, чуть ли не в первый раз, нашего поэта <…> в черном фраке <…>; выдававшаяся нижняя часть лица его, осененная густыми бакенбардами, обнаруживала в нем африканское происхождение, а вместе с тем выражала пылкость чувств и силу страстей; небольшие глаза его блестели живостью и остротою ума».
Граф Паскевич-Эриванский, не лишенный воинского умения, но самовлюбленный и подобострастный к царю полководец, не случайно дал разрешение Пушкину присоединиться к действующей армии. Он рассчитывал, что будет воспет искуснейшим пером России. Собственно, такая надежда теплилась и у властей предержащих, когда они не препятствовали поездке поэта. Не случайно булгаринская «Северная пчела», жужжавшая неизменно по заказу начальства, писала 16 ноября 1829 г.: «А. С. Пушкин возвратился в здешнюю столицу из Арзрума. Он был на блистательном поприще побед и торжеств русского воинства, наслаждался зрелищем, любопытным для каждого, особенно для русского. Многие почитатели его музы надеются, что он обогатит нашу словесность каким-нибудь произведением, вдохновенным под тенью военных шатров в виду неприступных гор, на которых мощная рука Эриванского героя водрузила русские знамена». Позже Булгарин решился почти что на прямой печатный донос: «Мы думали, что автор „Руслана и Людмилы“ устремился на Кавказ, чтобы напитаться высокими чувствами поэзии; обогатиться новыми впечатлениями и в сладких песнях передать потомству подвиги русских современных героев. Мы думали, что великие события на востоке, удивившие мир и стяжавшие России уважение всех просвещенных народов, возбудят гений наших поэтов: мы ошиблись. Лиры знаменитых остались безмолвными, и в пустыне нашей поэзии опять появился Онегин, бледный, слабый».
В одном из первых вариантов предисловия к «Путешествию в Арзрум» Пушкин, как никто гордившийся русскими победами, но не желавший воспевать ни самодержцев ни их клевретов, высмеял булгаринский «заказ»: «Я, конечно, не был обязан писать по заказу г.г. журналистов. К тому же, частная жизнь писателя, как и всякого гражданина, не подлежит обнародованию. Нельзя было бы, например, напечатать в газетах: „Мы надеялись, что г. прапорщик такой-то возвратится из похода с Георгиевским крестом; вместо того вывез он из Молдавии одну лихорадку“». В подготовительных вариантах «Домика в Коломне» есть и поэтический отклик на «заказ» Паскевича и Булгарина:
Пока сердито требуют журналы,
Чтоб я воспел победы россиян
И написал скорее мадригалы
На бой или на бегство персиян…
И «Путешествие…», и стихи, и «Тазит», и даже все дальнейшее мироощущение Пушкина в целом вобрали в себя закавказские впечатления 1829 года. Пушкин воспел и мужество солдат, и своих друзей-декабристов; он сказал об ужасах войны и о радости побед — только совсем не так, как того хотели Паскевич и Булгарин. Память о путешествии не оставляла его, недаром в квартире на Мойке висела картина Н. Г. Чернецова «Вид Дарьяла, взятый с дороги, ведущей из Тифлиса во Владикавказ», акварельный вариант которой «писан был для поэта А. С. Пушкина».
В 1831 г. Паскевич в письме Жуковскому намекнул на пушкинскую «неблагодарность»: «Сладкозвучные лиры первостепенных наших поэтов долго отказывались бряцать во славу подвигов оружия. Так померкнула заря достопамятных событий персидской и турецкой войн, и голос внутреннего вдохновения едва-едва отозвался в отечестве в честь тогдашних успехов наших. Упрек сей впрочем не относится до вас». То есть прямо относится «до Пушкина»!
В 1836 г. Пушкин получил книгу военного историка генерала Н. И. Ушакова «История военных действий в Азиатской Турции в 1828 и 1829 годах» с дарительной надписью: «Александру Сергеевичу Пушкину приносит автор с искреннейшим уважением. 1 Майя 1836. С-Петербург». На страницах 305–306 (прим. 3) 2-й части рассказывается об участии Пушкина в перестрелке 14 июня. Это были единственные мемуары о походе 1829 г., напечатанные при жизни поэта (№ 28). В церемонном благодарственном ответе Пушкина Н. И. Ушакову слышится некоторая доля иронии и по адресу графа Эриванского, и по поводу официозных исторических писаний, подобных его книге. Посмотрите сами: «Не берусь судить о ней как о произведении ученого военного человека, но восхищаюсь ясным, красноречивым и живописным изложением. Отныне имя покорителя Эривани, Арзрума и Варшавы соединено будет с именем его блестящего историка. С изумлением увидел я, что вы и мне даровали бессмертие — одною чертою вашего пера. Вы впустили меня в храм Славы, как некогда граф Эриванский позволил мне въехать вслед за ним в завоеванный Арзрум».
После гибели поэта, 22 февраля 1837 г., Николай I писал Паскевичу: «мнение твое о Пушкине я совершенно разделяю и про него можно справедливо сказать, что в нем оплакивается будущее, а не прошедшее». Есть и прямое высказывание Паскевича о «не воспевшем» Пушкине: «человек он был дурной»…
Однако еще на Кавказе главнокомандующий убедился, что на панегирик надежды плохи: поэт хорошо понимал, что Паскевичу далеко до героев 1812 года. В то же время систематическое и преимущественное общение Пушкина с разжалованными и сосланными декабристами вызывало политические опасения. По-видимому, был все же какой-то разговор, после которого Пушкин решил, что внешняя благожелательность к нему кавказского начальства ненадежна. К тому же в военном лагере участились случаи чумы, а это сулило опасность надолго застрять в чумном карантине, не говоря уж о самой болезни. Вдобавок 10 июля полк Н. Н. Раевского отправился в дальнейший поход, а Пушкин оказался гостем Паскевича. Все это привело поэта к мысли об отъезде. 21 июля он выехал из покоренной крепости; 1 августа был в Тифлисе, где встретился со многими знакомыми и приятелями и поклонился свежей могиле Грибоедова; 6 августа Пушкин вместе с М. И. Пущиным выехал в обратный путь по Военно-Грузинской дороге. Путешествие снова было отнюдь не безопасным. «Пушкин садился на казачью лошадь и ускакивал от отряда, отыскивая приключений или встречи с горцами, встретив которых намеревался, ускакивая от них, навести на наш конвой и орудие». Отдохнув и подлечившись на кавказских минеральных водах до 8 сентября, Пушкин выехал в Москву.