ской (№ 5–6) — предмету увлечения Пушкина и в Одессе и в Киеве, — говорят сами за себя. Комментарии тут истинно излишни (хотя оттенок литературного любовного послания в них, пожалуй, все-таки присутствует).
После кавказского путешествия Наталья Ивановна Гончарова приняла Пушкина холодно, да и Наталья Николаевна явной радости не выказала. Он уехал в Тверскую губернию, а потом в Петербург, как прежде влюбленный и как прежде колеблющийся. Уже письмо его к Бенкендорфу 7 января, открывающее 1830-й год (№ 1), с готовностью ехать хоть в Париж или Рим, хоть в Китай, говорит о нерешительности в делах матримониальных. В конце января Пушкин со спокойным (внешне?) юмором спрашивает Вяземского: «Правда ли, что моя Гончарова выходит за архивного Мещерского? Что делает Ушакова, моя же? Я собираюсь в Москву — как бы не разъехаться». Не ведая того, отъезд Пушкина в Москву спровоцировал сам Вяземский. Зная, что Пушкин давно влюблен в Гончарову, Вяземский как-то на балу у губернатора поручил некоему И. Д. Лужину, который должен был танцевать с Натали, поговорить с ней и с ее матерью о Пушкине и по их отзыву узнать, что они о нем думают. Мать и дочь отозвались благосклонно и велели Пушкину кланяться. Когда Лужин приехал в Петербург и все рассказал, Пушкин тотчас же собрался.
Они с Вяземским все-таки встретились в Петербурге в самом конце февраля. 1-го марта Вяземский писал жене: «Пушкина видел, он собирается в Москву». Вообще говоря, письма Вяземского к жене Вере Федоровне — важное подспорье для исследователя биографии Пушкина в разные периоды. Наряду с письмами Пушкина теще, невесте, родителям, Плетневу и еще нескольким друзьям, а также Бенкендорфу, они дают достаточно ясное представление о том «смутном» в жизни Пушкина времени, когда он выступал в роли жениха.
Стремительный отъезд поэта из Петербурга вызвал недоумение Бенкендорфа (№ 15; хотя в чем, собственно, можно было его подозревать — поехал в Москву бунтовать что ли?) и сдержанный ответ Пушкина (№ 16). Отправился он все-таки к Наталии Николаевне, но об этом не догадывался тогда никто, даже Вяземский. 12 апреля он спрашивал жену: «Пушкин уехал в Москву. Зачем это? „Quelle mouche l’a piqué?“[54] — спросил Николай I Жуковского и на ответ Жуковского, что он не знает причины, продолжал: „Один сумасшедший уехал, другой сумасшедший приехал“. По некоторым приметам полагаю, что они приписывают какое-то тайное единомыслие в приезде моем сюда и в отъезде Пушкина в Москву». У страха глаза велики — вполне вероятно, что Бенкендорф подозревал какой-то заговор, скрытый за челночными рейсами Пушкина — Вяземского. Кстати, этим и объясняется сравнительно легко полученное разрешение жениться и даже царский «сертификат лояльности» (№ 39): сватовство понималось как готовность Пушкина «угомониться».
Видимо, Вера Федоровна Вяземская сообщила мужу (письма ее за этот год, увы, не сохранились) подоплеку появления Пушкина в Москве. Во всяком случае, в мартовских его посланиях часто встречается вопрос — «что же женитьба Пушкина?» Однако — всегда в шутливом тоне, создающем полную уверенность, что с женитьбой все не всерьез — не собирается же Пушкин в самом деле распроститься с холостой жизнью. Да и письма Пушкина выдержаны в том же духе: «распутица, лень и Гончарова не выпускают меня из Москвы» (2-я половина марта). Возразят: это обычный тон переписки Пушкина с Вяземским. Отчасти, в самом деле, так. Однако в какой-то момент, вероятно, как раз в марте 1830 г., Пушкин поверил, что на этот раз все идет к окончательному решению. Дело не только в том, что он, как вспоминал сын Вяземских Павел, «начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь молодого человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог трепать его по плечу на бале и звать в неприличное общество». Дело было еще более в том, что Пушкин чем дальше, тем больше влюблялся в Наталью Гончарову. А Вяземский все шутил: «Все у меня спрашивают: правда ли, что Пушкин женится? В кого он теперь влюблен между прочими? Насчитай мне главнейших» (27 марта). И еще: «Скажи Пушкину, что здешние дамы не позволяют ему жениться. <…> Да неужели он в самом деле женится?» (30 марта).
Между тем, всего через неделю в Светлое воскресенье 6 апреля Пушкин сделал Наталье Гончаровой предложение, которое было принято. Пушкин стал женихом. Накануне, в субботу, он написал матери невесты удивительной искренности и внутренней силы письмо, во многом пророческое (№ 30). Оно до известной степени напоминает то полное сомнений послание, которое было отправлено В. П. Зубкову в 1826 г. Создается впечатление, что Пушкин сохраняет какой-то путь к отступлению или, по крайней мере, дает способ семейству Гончаровых с честью отказаться от этого брака. Понадобились еще некоторые усилия, чтобы Петр Андреевич Вяземский удостоверился в несомненной реальности. Еще в апреле он пенял жене: «Ты меня мистифицируешь, заодно с Пушкиным, рассказывая о порывах законной любви его. Неужели он в самом деле замышляет жениться, но в таком случае как же может он дурачиться? Можно поддразнивать женщину, за которою волочишься, прикидываясь в любви к другой, и на досаде ее основать надежды победы, но как же думать, что невеста пойдет, что мать отдаст дочь свою замуж ветренику или фату, который утешается в горе. Какой же был ответ Гончаровых? Впрочем, чем больше думаю о том, тем больше уверяюсь, что вы меня дурачите». Перестроиться вдруг в самом деле было непросто. Вяземскому потребовалось некоторое время, чтобы понять: Пушкин пересекает рубеж не формальный. Ветреник возводит дом, где забудет о ветрености. Но не будем судить Вяземского, потому что переход был необычайно труден и для новоиспеченного жениха. О том говорит набросанный 12 и 13 мая отрывок «Участь моя решена…» (№ 31). Как ни осуждать биографический метод в пушкиноведении, но сомнения в биографическом, личном характере этого текста разделить трудно. Подзаголовок «с французского» — мистификация совершенно в духе Пушкина, а вся тональность, весь текст и подтекст отрывка отражают его душевное состояние во время мучительного выбора.
Даже 21 апреля в Петербурге не верили: «Ты все вздор мне пишешь о женитьбе Пушкина: он и не думает жениться. Что за продолжительные мистификации?» (Вяземский). Только 22 апреля он получил доказательства несомненные: «Нет, ты меня не обманывала, мы сегодня на обеде у Сергея Львовича выпили две бутылки шампанского, а у него попустому пить двух бутылок не будут. Мы пили здоровье жениха. Не знаю еще радоваться ли или нет счастью Пушкина, но меня до слез тронуло письмо его к родителям, в котором он просит благословения их. Что он говорил тебе об уме невесты? Беда, если в ней его нет: денег нет, а если и ума не будет, то при чем же он останется с его ветреным нравом?» Старики Пушкины были в самом деле растроганы неожиданным сыновним письмом, и Сергей Львович даже пожертвовал наследством умершего единокровного брата в пользу старшего сына. Что касается ума невесты, то умницы подстать первому поэту России, наверно, в обеих столицах не сыскать было, но Пушкиным руководило какое-то высшее чувство угаданной суженой. И он не ошибся. Между тем, буквально в те же дни, когда друзья его обедали в Петербурге у стариков Пушкиных, поэт написал Вере Федоровне Вяземской (она переехала из Москвы в Остафьево) шутливое письмо с обычными каламбурами (№ 36). В нем он называет Натали своей сто тринадцатой любовью. Цифра не случайна: суеверный поэт боялся верить в счастье и намекал на это Вяземской.
Светские салоны Петербурга не то чтобы гудели, но оживленно обсуждали новость. «Здесь все спорят: женится ли он? Не женится? И того и смотри, что откроются заклады о женитьбе его, как о вскрытии Невы[55]<…> Я желал бы, чтобы государь определил ему пенсию, которую получают Крылов, Гнедич и многие другие. Я уверен, что если бы кто сказал о том государю, он охотно бы определил. Независимость состояния необходимо нужна теперь Пушкину в его новом положении. Она будет порукою нравственного состояния его. Не понимаю, как с характером его выдержит он недостатки, лишения, принуждения. Вот главная опасность, предстоящая в новом положении его» (30 апреля). Теперь, почти через полтора века, читатель может судить, верно ли заглядывал в будущее князь Вяземский. То, что определял он как главное («недостатки, лишения»), оказалось для Пушкина третьестепенным. Он жертвовал своей прежней жизнью без сожаления и оказался редкостным семьянином. Насчет материального положения Вяземский в общем был прав: вечная погоня за средствами, необходимыми для обеспечения жене и детям тех условий, о которых говорил он в письме к Н. И. Гончаровой (№ 30), стоила поэту огромных усилий, истощивших его силы. И совсем уж нельзя без иронической улыбки воспринимать наивную надежду (странную для Вяземского!) на царскую пенсию для Пушкина. Николай Павлович довольно охотно такую пенсию дал, но только после убийства поэта.
26 мая Петр Андреевич продолжал свою «хронику пушкинского сватовства»: «Я теперь читал в записках о Байроне епоху его женитьбы и сердце часто сжималось от сходства с нашим женихом: Байрона очень тревожило, что нельзя венчаться в черном фраке, а должно в синем, он же, кроме черного, фрака не носил». Конечно, не цвет фрака тревожил Вяземского и не чужеродность для Пушкина светских условностей, а возможное сходство судьбы: слишком долго Пушкина называли русским Байроном, чтобы это сопоставление было вовсе отвергнуто. Вяземский знал, что брак Байрона был со скандалом расторгнут через три месяца после рождения дочери. Кстати, в отрывке с французского, который, конечно, был Вяземскому неизвестен, Пушкин писал: «Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края». Так же поступил и Байрон.
Спохватившись, что вольная переписка о женитьбе Пушкина может принести очередные неприятности, Вяземский 4 июня отправил письмо по оказии: «Зачем ты мне о Пушкине сплетничаешь по почте? Разве ты не знаешь, что у нас родительское и чадолюбивое правительство, которое за неимением государственных тайн занимается домашними тайнами любезнейших детей своих? Я почти уверен, что твои письма читают. Наши тайны пусть узнают, но не должно выдавать других. Между тем, то, что ты говоришь о Пушкине, меня сокрушает. Правда ли, что мать Гончарова не очень жалует Пушкина и что у него с невестою были уже ссоры?» Интерес Вяземского к каждой мелочи, связанной с будущей судьбой Пушкина, конечно, личный, но он отражает и интерес петербургского круга друзей Пушкина. 18 июня: «Правда ли, что Пушкин едет сюда до свадьбы и правда ли, что он по-прежнему влюблен в NB невесту NB не в чужую». Да, он был влюблен: «Я отсчитываю минуты, которые отделяют меня от вас», — писал он невесте (№ 58). Полное любви и печали, письмо это послано в Полотняный завод, где проводила лето Наталья Николаевна в гостях у дедушки. В конце мая Пушкин вместе с невестой съездил туда, представился главе гончаровского семейства, получил согласие на свадьбу, сроки которой будут зависеть от решения дел материальных. Дед Натали посулил и приданое, которое на словах все уменьшалось, а на деле — вообще так никогда и не было выделено. Афанасий Николаевич хотел «выплавить» приданое для младшей внучки из так называемой медной бабушки — необъятной статуи Екатерины II, мертвым грузом лежавшей в имении Гончар