овых около полувека. Продав ее на переплавку, он надеялся получить тысяч 40. Все хлопоты по «реализации» медной бабушки достались Пушкину, но оценили ее, кажется, только в 7 тысяч рублей и дело вообще заглохло.
Грусть — не о прошлом, нет — об эфемерности надежд на счастливое будущее — не отпускала его. 20 июня Вяземский спрашивал жену в своем обычном стиле: «Отчего жених в собачьем расположении? Здесь все говорят, что он сюда будет». Слухи, один другого неправдоподобнее, доползали до Петербурга. Впрочем, суть их однозначна: обе «брачующиеся стороны» не прочь взять данное слово обратно. 12 июля Вяземский невесело подтрунивал: «Не отец ли Гончаров присоветовал Гончаровой идти замуж за Пушкина? Вот что я подарил себе на зубок в день рождения. Сообщи ему». Отец Натали Николай Афанасьевич с 1823 г. страдал неизлечимой душевной болезнью…
15 или 16 июля Пушкин выехал из Москвы в Петербург — хлопотать о продаже «медной бабушки», об издании «Бориса», повидаться с друзьями, но более всего, видно, отвлечься от московских треволнений и обдумать все еще раз «на больших дорогах», как он привык. С Вяземским они на сей раз разминулись — тот уехал на воды в Ревель. Оттуда он писал жене: «Жаль мне, если Пушкина уже в Петербурге не застану <…> Я боюсь, чтобы в Петербурге Пушкин не разгончаровался: не то, что влюбится в другую, а зашалится, замотается. В Москве скука и привычка питают любовь его». И прав, и неправ был Вяземский. Пушкин писал нежные письма невесте (более, чем искренние!), но и не томился одиночеством в столице. 4 августа он приписал к письму Петра Андреевича: «Здравствуйте, княгиня. Как досадно, что вы не застали меня в Москве; мне так много надо было сказать вам. К стыду своему признаюсь, что мне весело в Петербурге, и я совершенно не знаю, как и когда вернусь. Может быть с князем, во всяком случае до свиданья».
10 августа они с Вяземским выехали и 12-го Пушкин был уже в Твери в гостях у старого друга-декабриста Ф. Н. Глинки. 14 числа он возвратился в Москву. В тот же день он написал А. Н. Гончарову о своих петербургских хлопотах: «По приказанию Вашему являлся я к графу Канкрину (министру финансов. — В. К.) и говорил о Вашем деле, т. е. о вспоможении денежном; я нашел министра довольно неблагосклонным. Он говорил, что сие дело зависит единственно от государя <…> Что касается до позволения перелить памятник, то Вы получите бумагу на имя Ваше от генерала Бенкендорфа. Судьба моя зависит от Вас; осмеливаюсь вновь умолять Вас о разрешении ее. Вся жизнь моя будет посвящена благодарности». Пушкин просил, наконец, назначить день свадьбы. Тут на беду, 20 августа скончался дядюшка Пушкина Василий Львович. Похороны, траур — все это отодвигало свадьбу на неведомый срок. «Надо признаться, никогда еще ни один дядя не умирал так некстати», — из последних сил шутил Пушкин в письме к Е. М. Хитрово (№ 64).
Нервы у всех были напряжены. Наталья Ивановна Гончарова обращалась с будущим зятем непозволительно грубо. Не имея денег на приданое, она в то же время не соглашалась отдать дочь без приданого. Пушкин — дело невиданное — обещал дать приданое за собственной невестой! И все же, уезжая в нижегородское имение, подаренное отцом, он не знал, что будет дальше. Это хорошо видно из отчаянного письма его к Наталье Николаевне, написанного в Москве в самых последних числах августа (№ 66). 31 августа он отправился в путь.
Нижегородская степь отодвинула московские треволнения. Наступала осень.
Эта тайна в истории нашей словесности до сих пор не разгадана — как мог один писатель за три месяца произвести на свет столько великих созданий, что их хватило бы на целую литературу. О «Повестях Белкина», «Истории села Горюхина», маленьких трагедиях, «Домике в Коломне», последних главах «Онегина» написано так много, что сочиненное Пушкиным по объему перед этими Гималаями работ — лишь тоненькая книжечка. Но она поистине «томов премногих тяжелей»!
Ехал Александр Сергеевич по предсвадебным имущественным делам недели на три, от силы на месяц, а застрял на всю осень — Болдинскую! Кистеневские мужики, которые переходили теперь, по разделу, под руку нового барина, встретили его настороженно, однако с надеждой — слишком туго им приходилось при полном небрежении Сергея Львовича под началом управителя Михайлы Калашникова. Его ждали, видно, заранее, скоро привязались душою и долго потом байки о нем слагали. Некоторые из них до сих пор не забыты: «Коварно, Несправедливо поступал царь с Пушкиным. Однажды попросил он Александра Сергеевича прочитать стихи. Тот отказался — мол, рассердитесь, царь опять просит и обещает: „что ни скажешь, прощу“. Поверил Пушкин, прочитал, а царь обманул его, заковал и сослал на Кавказ. Сделался Пушкин кавказским пленником, только спасла его прекрасная черкешенка: распилила она цепи и отпустила его на волю». Между прочим, достаточно распространены и, так сказать, дворянские легенды о болдинском житье Пушкина. Бывал он, например, иногда в семи верстах от Болдина в селе Апраксино — имении семьи Новосильцевых. Дочери хозяйки будто бы разговаривали с автором «Евгения Онегина». Одна посоветовала: «Я бы только ранила Ленского в руку или в плечо, и тогда Ольга ходила бы за ним, перевязывала бы рану и они друг друга еще больше бы полюбили». Другая захотела перемен посерьезнее: «Я бы ранила Онегина, Татьяна бы за ним ходила, а он оценил бы и полюбил ее». «Ну нет, Татьяны он не стоил», — отвечал якобы на это Пушкин…
Первый исследователь экономических проблем Пушкина Павел Елисеевич Щеголев в книге «Пушкин и мужики» категорически утверждал, что в «Истории села Горюхина» автора «интересовала не литературная форма произведения, не пародийная ирония по адресу историков, а правда жизни, открывающаяся ему в новой социальной обстановке». Конечно, такой подход к блестящему сатирическому произведению узок, но интересующиеся болдинско-кистеневской действительностью не пройдут мимо села Горюхина (№ 72).
Имущество, полученное Пушкиным по разделу, состояло из 246 крепостных душ мужеского пола и 237 — женского. Они составляли 96 тягол[56] и было у них у всех вместе 79 лошадей, 86 коров, 142 овцы, 47 свиней, 359 кур, хлеба ржаного 191 четверть и 4 меры, ярового 265 четвертей и 3 меры, семени конопляного 12 четвертей и 2½ меры, пчелы 4 пенька. Мочала для выделки рогож запасено было 924. Небогатый кистеневский народ ютился в 80 избах (семей — на 16 больше!). По неполным данным, «лучших дворов» (т. е. мало-мальски достаточных) выявилось только 6, «хороших» — 2, «средственных» — 21, бедных — 35, весьма бедных — 3, не имеющих ничего — 1.
Скорее всего, Пушкин не ведал этой статистики, восстановленной много лет спустя по документам. Но осуществить официальный раздел с отцом ему было необходимо — иначе Опекунский совет не принял бы имение в залог и не выплатил бы деньги, позарез нужные на свадьбу, приданое Наталье Николаевне и на обзаведение. Уже в письме к невесте 9 сентября (№ 76) Пушкин сетовал на возню с разделом. 11-го он подал прошение в ближайший к Болдину Сергачский уездный суд. Управиться с формальностями помогал ему местный грамотей и писарь Петр Киреев (потомки его и поныне живут в Болдине и много в разные десятилетия рассказали легенд о Пушкине). Надо сказать, что дело двинулось споро. Уже 12 сентября был послан земскому суду указ «о введении означенного господина Пушкина вышеуказанным имением законным порядком во владение, со взятием от него в приеме оного расписки, а от крестьян о бытии у него в должном повиновении и послушании подписки». Разве не об этом же повествует хозяин Горюхина: «Около трех недель прошло для меня в хлопотах всякого роду — я возился с заседателями, предводителями и всевозможными губернскими чиновниками. Наконец принял я наследство и был введен во владение отчиной». «В 1830 г., — пишет Щеголев в „Пушкине и мужиках“, — Пушкин сознал обязанности свои по отношению к крестьянам, но не взял их на себя. Он не мог положить конца управлению плута-приказчика. Что мог сделать в устройстве крепостных порядков он, в первой молодости с блеском выступавший против крепостного принципа?» Так что в «Предисловии к повестям Белкина» — ирония обращена Пушкиным отчасти и на самого себя.
Еще по дороге в Болдино Пушкин узнал о холере, надвигавшейся на среднерусские губернии; он мог поворотить назад, но не сделал этого, верный своему обычаю — поспешать навстречу опасности. Он и крестьян старался подбодрить. Существует такой, трудно сказать насколько правдоподобный, рассказ о встрече Пушкина с нижегородской губернаторшей Бутурлиной.
— «Что же вы делали в деревне, Александр Сергеевич? Скучали?
— Некогда было, Анна Петровна. Я даже говорил проповеди.
— Проповеди?
— Да, в церкви с амвона, по случаю холеры. Увещевал их. И холера послана вам, братцы, оттого, что вы оброка не платите, пьянствуете. А если вы будете продолжать так же, то вас будут сечь. Аминь!»
Быть может, это и не анекдот, судя по письму к Плетневу от 29 сентября (№ 89). Лично за себя Пушкин как-то не привык беспокоиться. Да и холера, как он однажды заметил, не страшнее же арзрумской перестрелки. Он тревожился об оставшейся в Москве невесте. И было отчего! Появление холеры в Москве произвело ошеломляющее впечатление. Вяземский писал Жуковскому 26 сентября: «Я все это время был под давлением единой, душной, нерассеиваемой мысли: холера в Москве». Прежде, чем вокруг города успели устроить надежные карантины, его покинуло более 60 тысяч человек. После этого Москва была оцеплена, «и никто из оной выпускаем, а равно и впускаем в оную не был, кроме следующих с жизненными и иными необходимыми припасами».
Между тем, эпидемия разгоралась нешуточная. Всюду вокруг Болдина на дорогах оборудовались специальные карантинные заставы; назначались инспектора участков. На такой должности оказался бы и Пушкин, не спеши он в Москву. Предводитель дворянства Лукояновского уезда, куда входило Болдино, вспоминал: «Во время холеры мне был поручен надзор за всеми заставами со стороны Пензенской и Симбирской губерний. А. С. Пушкин в то время, будучи женихом, находился в имении отца своего селе Болдине. Я отношусь (т. е. обращаюсь. —