<…>
Будто прикованный, уничтожив окружающее, не слыша, не внимая, не помня ничего, пожираю я твои страницы, дивный поэт! И когда передо мною медленно передвигается минувшее и серебряные тени в трепетании и чудном блеске тянутся бесконечным рядом из могил в грозном и тихом величии, когда вся отжившая жизнь отзывается во мне и страсти переживаются сызнова в душе моей — чего бы не дал тогда, чтобы только прочесть в другом повторение всего себя?.. <…>
О, как велик сей царственный страдалец! Столько блага, столько пользы, столько счастия миру — и никто не понимал его… Над головой его гремит определение… Минувшая жизнь, будто на печальный звон колокола, вся совокупляется вокруг него! Умершее живет!.. И дивные картины твои блещут и раздаются все необъятнее, все необъятнее, все необъятнее…
1831
Глава двенадцатая1831
Ревет ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поет ли дева за холмом —
На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг.
Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов.
И крику сельских пастухов —
И шлешь ответ;
Тебе ж нет отзыва… Таков
И ты, поэт!
Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив…
Новый 1831-й год встретил Пушкина радостным событием, каких не так уж много выпало ему в жизни — вышел в свет «Борис Годунов». Собственно, в Петербурге стал он продаваться чуть раньше — в последние дни ушедшего года. Молодой литератор Николай Васильевич Гоголь свидетель оживленных толков в книжной лавке Смирдина, куда поступили первые экземпляры трагедии, сделал запись об этом (гл. XI, № 111).
До автора книжка добралась лишь к утру 2 января. Ни одно его произведение не значило лично для Пушкина так много, как «Борис Годунов», ни одной своей книги не ждал он с таким нетерпением и с таким суеверным страхом. «С отвращением решаюсь я выдать в свет свою трагедию, — без всякой рисовки признавался автор в черновике предисловия, — и хотя я вообще всегда был довольно равнодушен к успеху иль неудаче своих сочинений, но признаюсь, неудача „Бориса Годунова“ будет мне чувствительна, а я в ней почти уверен». Как первым отметил Анненков, «Борис Годунов» для Пушкина составлял «как бы часть его самого». Первые известия об успехе трагедии в Петербурге (в один день разошлось чуть ли не 400 экземпляров) были для автора нежданной радостью. Журнал «Петербургский вестник» (1831, № 2) благожелательно писал: «Предоставим литературным хавроньям открывать в этом творении недостатки. Скажем, что поэзия „Бориса Годунова“ должна проникать наслаждением душу благородную, чуждую щепетильных расчетов зависти». Даже предвиденные благоглупости московских толков о трагедии на этом фоне не слишком раздражали (№ 3), вызывая лишь улыбку. Относительно легко претерпел Пушкин и бесчинство цензорских ножниц над живым телом трагедии: выброшена была сцена «Девичье поле», исключены реплики в сцене в корчме и т. д.
Но вскоре выяснилось, что предчувствия не обманули поэта — все «встало на свои места», вернее — перевернулось с ног на голову. Даже некоторые друзья его не приняли «Бориса…». Николай Языков писал 11 февраля: «Годунов раскупается слабо. Пушкин точно издал его слишком и слишком поздно. Добро бы хоть в эти пять лет поправлял его, а то все прежнее и все не то, чего ожидать следовало». Не понимала трагедию и читающая молодежь: будущий философ, а тогда студент В. С. Печерин спрашивал приятельницу: «Как вам нравится „Борис Годунов“? Мне он совсем не нравится: это отрывки из русской истории, а вовсе не поэтическое произведение, достойное этого имени». Литератор, переводчик Н. А. Мельгунов писал 8 февраля: «Не обвиняй меня в вандализме за смелость, с какою я говорю о Пушкине, и не забудь, что речь идет не о безусловном его достоинстве, а об относительном. Вчера еще спросили при мне у Ширяева (московский книгопродавец. — В. К.), что, каково расходится „Борис Годунов“ Пушкина. — Ну, что о Пушкине! — пробормотал он сквозь нос и отворотился с медвежьей неповоротливостью. Худо, коли книгопродавцы начинают отворачиваться при имени Пушкина». Трагик В. А. Каратыгин высказался с комической определенностью: «Галиматья в шекспировском роде».
В марте в газете «Листок» была помещена такая сценка-информация: «В одну книжную лавку вошел молодой человек купить „Бориса Годунова“. В то время, как он рассчитывался с книгопродавцем, к нему подошел какой-то старик, вероятно, ему знакомый, и протяжно начал с ним следующий разговор.
Старик. — Что за книжку вы купили?
Молод. чел. — Пушкина „Бориса Годунова“.
Старик. — Напрасно! (обращаясь к книгопродавцу). Ну что это за сочинение. Инде прозою, инде стихами, инде по-французски, инде по-латине, да еще без рифм.
Молодой человек покраснел и, не сказав ничего в ответ, вышел. Быв свидетелем этого разговора, я почел не излишним довести об этом до сведения публики. Какова черта современного невежества!» Не совсем ясно, что усвоили из такой «рекламы» подписчики: быть может, прислушались к мнению Старика.
Современным авторам даже и не снится то, что приходилось претерпевать Пушкину. Едва появился «Борис…» в Москве, едва успел поэт порадоваться петербургским известиям, как расползлись такие стишки:
И Пушкин стал нам скучен,
И Пушкин надоел:
И стих его не звучен,
И гений охладел.
«Бориса Годунова»
Он выпустил в народ:
Убогая обнова —
Увы! на Новый год!
Как тут не согласиться с Гоголем, как не вопросить вместе с ним горестно: «Определил ли кто, понял ли кто „Бориса Годунова“, это высокое, глубокое произведение?» Ответить, что не понял никто, было бы несправедливо, но как мало было их — понявших, как безнадежно тонули их голоса в общем хоре хулы.
Безмятежная радость в судьбе Пушкина почему-то всегда оставалась либо несбыточной, либо уж совсем кратковременной, 18 января поутру хватило у него духу написать церемонное благодарственное письмо о «Борисе…», которого хоть и промытарили без малого пять лет, но все же выпустили на свет (№ 6). Вечером Пушкин уже не в состоянии был бы это сделать — он получил известие о внезапной смерти любимого Дельвига. «Без него мы точно осиротели», — писал он Плетневу 21-го[86]. Даже матримониальные заботы показались на какое-то время мелочными перед лицом такой беды.
Между тем, заботы эти сразу, как появился Пушкин в Москве, его обступили. Еще в Болдине, получая ледяные письма невесты, он понимал, что они внушены, если не продиктованы, матушкой Натальей Ивановной. Современница вспоминала: «Когда он жил в деревне, Наталья Ивановна не позволяла дочери самой писать к нему письма, а приказывала писать всякую глупость и, между прочим делать ему наставления, чтоб он соблюдал посты, молился богу и пр. Наталья Николаевна плакала от этого». Среди народных песен, записанных Пушкиным в Болдине, есть и такая:
Теща про зятюшку сдобничала,
Сдобничала да пирожничала,
Испекла пирог во двенадцать рублей,
Солоду, муки на четыре рубли,
Ягодов, изюму на восемь рублей.
Теща по горенке похаживала,
Косо на зятюшку поглядывала:
Как тебя, зятюшку, не разорвало,
Как тебя, зятюшку, не перервало!
С тещей, хоть и думал Пушкин, что «сладил», предстояло еще немало хлопот. Свадьба по-прежнему висела на волоске. Вера Федоровна Вяземская по просьбе жениха ездила к Гончаровым и просила поторопиться. Однако был, кажется, и в 1831 г. момент, когда Пушкин, уставший от самодурства Натальи Ивановны и от собственных сомнений, готов был расстаться с мечтою о семейном счастье и «удрать» в армию. Собираясь заложить имение в Опекунском совете, он, шутя, напевал Нащокину старую песню: «Не женись ты, добрый молодец, а на те деньги коня купи». Приятель Пушкина С. Д. Киселев писал в те дни: «Мне сдается, что он бы с удовольствием заключил отступной контракт». 16 февраля, за два дня до венчания осведомленный в московских сплетнях почт-директор А. Я. Булгаков сообщал брату: «В городе опять начали поговаривать, что Пушкина свадьба расходится: это скоро должно открыться. Середа последний день, в который можно венчать[87]. Невеста, сказывают, нездорова. Он был на бале, отличался, танцевал, после ужина скрылся. — Где Пушкин, я спросил, а Гриша Корсаков серьезно отвечал: Il a été donc ici toute la soirée, et maintenent il est allé trouver sa promise[88]. Хорош визит в пять часов утра и к больной! Нечего ждать хорошего, кажется; я думаю, что не для нее одной, но для него лучше было бы, кабы свадьба разошлась».
Но в тот самый день, 16-то, видно, все было решено бесповоротно, потому что 17-го Пушкин созвал у себя (по-видимому, уже в доме Хитровой на Арбате, неподалеку от Смоленской площади) мальчишник. Он прощался с холостой жизнью. Приглашал особыми записочками. Явились брат Лев Сергеевич, Баратынский, Нащокин, Вяземский, Языков, Денис Давыдов, Иван Киреевский и еще несколько человек. Вечер получился шумный, суматошный. П. И. Бартенев в 1850-х годах расспрашивал еще остававшихся в живых стариков — участников того мальчишника. Вот отрывочная запись одного разговора: «Накануне свадьбы был очень грустен и говорил стихи, прощаясь с молодостью. А закуска из свежей семьги[89]. Обедало у него человек 12. На другой день он был… очень весел, смеялся, был счастлив, любезен с друзьями». Есть и другая запись, со слов Киреевского: «Пушкин был необыкновенно грустен, так что гостям его даже было неловко. Он читал стихи прощание с молодостью, которых после Киреевский не видел в печати». Какие стихи, до сих пор неизвестно — даже самые доброжелательные и педантичные мемуаристы их не запомнили. На какой-то бумаге, сохранившейся у Пушкина после мальчишника, остались строки Вяземского: