[110] с глухим стариком, а Наталью Ивановну, ходуном ходящую, около дочерей, крепко-накрепко заключенных. Что Александр Юрьевич? остыл али нет? Ты-то что сам? и скоро ли деньги будут? как будут, приеду, несмотря ни на какие холеры и тому подобное. А тебя уж я отчаиваюсь видеть. Прости, отвечай.
Пушкин — П. В. Нащокину.
Около (не позднее) 20 июня 1831.
Из Царского Села в Москву.
Я всё откладывал письмо к вам, с минуты на минуту ожидая вашего приезда: но обстоятельства не позволяют мне более на это надеяться. Поэтому, сударыня, я поздравляю вас письменно и желаю м-ль Евпраксии всего доступного на земле счастья, которого столь достойно такое благородное и нежное существо.
Времена стоят печальные. В Петербурге свирепствует эпидемия. Народ несколько раз начинал бунтовать. Ходили нелепые слухи. Утверждали, что лекаря отравляют население. Двое из них были убиты рассвирепевшей чернью. Государь явился среди бунтовщиков. Мне пишут: * «Государь говорил с народом. Чернь слушала на коленах — тишина — один царский голос как звон святой раздавался на площади» *[111]. — Нельзя отказать ему ни в мужестве, ни в умении говорить, на этот раз возмущение было подавлено; но через некоторое время беспорядки возобновились. Возможно, что будут вынуждены прибегнуть к картечи. Мы ожидаем двор в Царское Село, куда зараза еще не проникла; но думаю, что это не замедлит случиться. Да сохранит бог Тригорское от семи казней египетских; живите счастливо и спокойно, и да настанет день, когда я снова окажусь в вашем соседстве! К слову сказать, если бы я не боялся быть навязчивым, я попросил бы вас, как добрую соседку и дорогого друга, сообщить мне, не могу ли я приобрести Савкино, и на каких условиях. Я бы выстроил себе там хижину, поставил бы свои книги и проводил бы подле добрых старых друзей несколько месяцев в году. Что скажете вы, сударыня, о моих воздушных замках, иначе говоря о моей хижине в Савкине? — меня этот проект приводит в восхищение, и я постоянно к нему возвращаюсь. Примите, милостивая государыня, уверение в моем высоком уважении и совершенной преданности. Кланяюсь всему вашему семейству; примите также поклон от моей жены, в ожидании случая, когда я буду иметь удовольствие представить ее вам. (фр.)
Пушкии — П. А. Осиповой.
29 июня 1831. Из Царского Села в Опочку.
<…> Плетнев отделен от меня холерою, ничего не пишет. Ждал я сюда Жуковского, но двор уже не едет в Царское Село, потому что холера показалась в Пулкове. В Петербурге народ неспокоен; слухи об отраве так распространились, что даже люди порядочные повторяют эти нелепости от чистого сердца. Двух лекарей народ убил. Царь унял возмущение, но не всё еще тихо. Из армии известия не имеем. Вот тебе всё, что знаю. О литературе не спрашивай: я не получаю ни единого журнала, кроме «С.-Петербургских ведомостей», и тех не читаю. «Рославлева» прочел и очень желаю знать, каким образом ты бранишь его. Разговоров о «Борисе» не слыхал и не видал; я в чужие разговоры не вмешиваюсь. Не пишу покамест ничего, ожидаю осени. Элиза приготовляется к смерти мученической и уже написала мне трогательное прощание. Ты что? Вышел ли «Фонвизин» из цензуры и поступил ли в печать? Кстати о цензуре. Щеглов умер: не нашего полку, чужого. — Отец мой горюет у меня в соседстве, в Павловском; вообще довольно скучно.
Пушкин — П. А. Вяземскому.
3 июля 1831. Из Царского Села в Москву.
Двор приехал и Царское Село закипело и превратилось в столицу. Грустно мне было услышать от Жуковского, что тебя сюда не будет. Но так и быть: сиди себе на даче и будь здоров. Россети черноокая хотела тебе писать, беспокоясь о тебе, но Жуковский отсоветовал, говоря: он жив, чего ж вам больше? Однако она поручила было мне переслать к тебе 500 р. какой-то запоздалой пенсии. Если у тебя есть мои деньги, то заплати за них — и дай мне знать сюда, а эти 500 р. я возьму с нее.
На днях отправил я тебе через Эслинга повести покойного Белкина, моего приятеля. Получил ли ты их? Предисловие доставлю после. Отдай их в цензуру земскую, не удельную, — да и снюхаемся с Смирдиным; я такого мнения, что эти повести могут доставить нам 10 000 — и вот каким образом:
2000 экземпляров по 6 р. = 12 000.
— 1000 за печать
— 1000 процентов
итого 10 000.
Что же твой план «Северных цветов» в пользу братьев Дельвига? Я даю в них «Моцарта» и несколько мелочей. Жуковский дает свою гекзаметрическую сказку. Пиши Баратынскому; он пришлет нам сокровища; он в своей деревне. — От тебя стихов не дождешься, если б ты собрался да написал что-нибудь об Дельвиге! то-то было б хорошо! Во всяком случае проза нужна; коли ты ничего не дашь, так она сядет на мель. Обозрения словесности не надобно; чёрт ли в нашей словесности? придется бранить Полевого да Булгарина. Кстати ли такое аллилуия на могиле Дельвига? — Подумай обо всем этом хорошенько, да и распорядись — а издавать уже пора: т. е. приготовляться к изданию. Будьте здоровы все, Христос с вами.
Пушкин — П. А. Плетневу.
Около (не позднее) 11 июля 1831.
Из Царского Села в Петербург.
Возвращаю тебе твои прелестные пакости. Всем очень доволен. Напрасно сердишься на «Чуму»; она едва ли не лучше «Каменного гостя». На «Моцарта» и «Скупого» сделаю некоторые замечания. Кажется, и то, и другое еще можно усилить. — Пришли «Онегина», сказку октавами, мелочи и прозаические сказки все, читанные и нечитанные. Завтра все возвращу.
В. А. Жуковский — Пушкину.
Вторая половина июля 1831. Царское Село.
Заботливость истинно отеческая государя императора глубоко меня трогает. Осыпанному уже благодеяниями его величества, мне давно было тягостно мое бездействие. Мой настоящий чин (тот самый, с которым выпущен я был из Лицея), к несчастию, представляет мне препятствие на поприще службы. Я считался в Иностранной коллегии от 1817-го до 1824-го года; мне следовали за выслугу лет еще два чина, т. е. титулярного и коллежского асессора; но бывшие мои начальники забывали о моем представлении. Не знаю, можно ли мне будет получить то, что мне следовало.
Если государю императору угодно будет употребить перо мое, то буду стараться с точностию и усердием исполнять волю его величества и готов служить ему по мере моих способностей. В России периодические издания не суть представители различных политических партий (которых у нас не существует), и правительству нет надобности иметь свой официальный журнал; но тем не менее общее мнение имеет нужду быть управляемо. С радостию взялся бы я за редакцию политического и литературного журнала, т. е. такого, в коем печатались бы политические и заграничные новости. Около него соединил бы я писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных, которые всё еще дичатся, напрасно полагая его неприязненным к просвещению.
Более соответствовало бы моим занятиям и склонностям, дозволение заняться историческими изысканиями в наших государственных архивах и библиотеках. Не смею и не желаю взять на себя звание историографа после незабвенного Карамзина; но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать Историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III.
Пушкин — А. Х. Бенкендорфу.
Около (не позднее) 21 июля 1831.
Из Царского Села в Петербург. (Черновое).
<…> Я всё к тебе сбираюсь, да боюсь карантинов. Ныне никак нельзя, пускаясь в дорогу, быть уверенным во времени проезда. Вместо трехдневной езды, того и гляди, что высидишь три недели в карантине; шутка! — Посылаю тебе посылку на имя Чаадаева; он живет на Дмитровке против церкви. Сделай одолжение, доставь ему. У вас, кажется, всё тихо, о холере не слыхать, бунтов нет, лекарей и полковников не убивают. Недаром царь ставил Москву в пример Петербургу! В Царском Селе также всё тихо; но около такая каша, что боже упаси. Ты пишешь мне о каком-то критическом разговоре, которого я еще не читал. Если бы ты читал наши журналы, то увидел бы, что всё, что называют у нас критикой, одинаково глупо и смешно. С моей стороны я отступился; возражать серьезно — невозможно; а паясить перед публикою не намерен. Да к тому же ни критики, ни публика не достойны дельных возражений. Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне царем. Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди попаду во временщики, и Зубков с Павловым явятся ко мне с распростертыми объятиями. Брат мой переведен в Польскую армию. Им были недовольны за его пьянство и буянство; но это не будет иметь следствия никакого. Ты знаешь, что Вислу мы перешли, не видя неприятеля. С часу на час ожидаем важных известий и из Польши и из Парижа; дело, кажется, обойдется без европейской войны. Дай-то бог. Прощай, душа: не ленись и будь здоров. <…>
Пушкин — П. В. Нащокину.
21 июля 1831. Из Царского Села в Москву.
Письмо твое от 19-го крепко меня опечалило. Опять хандришь. Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь всё еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо.
Вздор, душа моя; не хандри — холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы.
Жаль мне, что ты моих писем не получал. Между ими были дельные; но не беда. Эслинг сей, которого ты не знаешь, — мой внук по Лицею и, кажется, добрый малый — я поручил ему доставить тебе мои сказки; прочитай их ради скуки холерной, а печатать их не к спеху. Кроме 2000 за «Бориса», я еще ничего не получил от Смирдина; думаю, накопилось около двух же тысяч моего жалованья; напишу ему, чтоб он их переслал ко мне по почте, доставив тебе 500, россетинских. Кстати скажу тебе новость (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли?