Многое, что по тем или иным причинам не уместилось в «Историю…», вошло потом в «Капитанскую дочку». В. И. Даль рассказывает, как Пушкина водили осматривать «золотой дворец» Пугачева. В гл. XI «Капитанской дочки» читаем: «Нас привели прямо к избе, стоявшей на углу перекрестка. У ворот стояло несколько винных бочек и две пушки <…> Я вошел в избу, или во дворец, как называли ее мужики. Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою бумагою; впрочем, лавки, стол, рукомойник на веревочке, полотенце на гвозде, ухват в углу и широкий шесток, уставленный горшками, — все было как в обыкновенной избе». Это живое впечатление. Равно, как и многое другое в повести, включая название крепости Белогорской, которое придумано не «просто так», а восходит к меловым горам, веденным Пушкиным на берегу Урала. Из Оренбурга Пушкин съездил еще за 300 верст «большой Уральской дорогой» в Уральск, где продолжал свои расспросы, порой с удивлением убеждаясь, что не только память о Пугачеве сохранилась, но и любовь к народному вождю. «В Уральске жива еще старая казачка, носившая черевики его работы», — пишет Пушкин. На вопрос приезжего: «Каков был Пугачев?», она ответила: «Грех сказать… на него мы не жалуемся; он нам зла не сделал».
23 сентября Пушкин выехал из Уральска. Он уже давно покинул пугачевские места, когда В. А. Перовский получил по инстанциям очередную бумагу о секретном надзоре «за образом жизни и поведением» Пушкина (№ 18). Резолюция В. А. Перовского на этом документе: «Отвечать, что сие отношение получено через месяц по отбытии г. Пушкина отсюда, а потому хотя во время кратковременного его в Оренбурге пребывания и не было за ним полицейского надзора, но, как он останавливался в моем доме, то я тем лучше могу удостоверить, что поездка его в Оренбургский край не имела другого предмета, кроме нужных ему исторических изысканий». 29-го еще раз заехал в Языково близ Симбирска, где на этот раз нашел в сборе все семейство, 30-го выехал в Болдино. Не доезжая верст двенадцать до Болдина, он встретил на почтовой станции своего кавказского знакомого К. И. Севостьянова. Тот позднее вспоминал, как Пушкин «рассказал свежие впечатления о путешествии своем по Оренбургской губерний, только что возвратившись оттуда, где он собирал исторические памятники, устные рассказы многих свидетелей того времени, стариков и старух, о Пугачеве. Доверие, произведенное к себе этим историческим злодеем во многих невеждах, говорил Пушкин, до такой степени было сильно, что некоторые самовидцы говорили ему с полным убеждением, что Пугачев был не бродяга, а законный царь Петр III и что он только напрасно потерпел наказание от злобы и зависти людей. Пушкин в эти часы был чрезвычайно любезен, говорлив и весел». Оставив в стороне собственные убеждения мемуариста, прислушаемся к его словам о настроении Пушкина… 1-го октября он был уже «в своей избе». Короткая, без долгих остановок поездка эта дала необычайно многое — она подготовила «второе Болдино».
Бытовой дневник болдинского октября — в письмах поэта к жене (№ 19, 21–25). К нему можно только добавить, что Пушкин мечтал о воссоединении всех частей Болдина и вел переговоры с наследниками дядюшки Василия Львовича о покупке их доли имения — но безрезультатно. Что касается дневника творческого, то над его воссозданием бьются пушкинисты много десятилетий. Предварительные итоги их трудов выглядят примерно так.
Первые числа октября. Стихотворение «Он между нами жил…» (о Мицкевиче).
2 октября — начал приводить в порядок «Историю Пугачева», пополняя петербургский черновик материалами, добытыми в поездке.
4 октября — вторая черновая редакция 1-й главы.
6 октября. Черновик «Медного всадника».
14 октября. Черновик «Сказки о рыбаке и рыбке».
19 октября. V строфа «Осени» (все стихотворение закончено к концу октября. № 20).
26–27 октября. Кончена поэма «Анджело», начатая еще в феврале в Петербурге.
28 октября. Переводы баллад Мицкевича «Будрыс и его сыновья», «Воевода».
29 октября. Беловик вступления к «Медному всаднику».
30 октября. Беловик 1-й части «Медного всадника».
31 октября, 5 час. 5 мин. — закончена вторая часть «Медного всадника».
4 ноября — «Сказка о мертвой царевне».
Кроме того, в Болдине осенью 1833 г. написаны: «Французских рифмачей суровый судия…» (№ 34) — на традиционную для Пушкина тему о непонимании толпой поэта, о литераторах истинных и бездарных; народное поминание «Сват Иван, как пить мы станем»; стихотворение «Чу, пушки грянули! крылатых кораблей…». Если к этому добавить наброски «Пиковой дамы», задуманной еще в 1832 г. и, вероятнее всего, продолженной в Болдине, то останется лишь руками развести: откуда взялись толки об «оскудении» таланта Пушкина, о том, что у него будто бы «все в прошлом»? Впрочем, толки-то, понятно, откуда — многое ведь не доходило до печати; и мы, потомки, знаем теперь о Пушкине 1830-х годов несравненно больше, чем знали современники. Уже один «Медный всадник» — создание потрясающей, неисчерпаемой глубины и дивной поэтической силы — говорит о созревшем таланте, а не об упадке поэтических сил. Конечно, болдинская осень 1833 г. — это итог, но отнюдь не неутешительный, как иногда пишут. Это было исполнение замыслов, в том числе давних — «Медный всадник» восходит к 1824 и к 1828 гг. (рассказ Виельгорского, составивший фабулу поэмы), а импульсы 1833-го — полученная из Парижа книга Мицкевича, виденное в Петербурге наводнение — лишь придали более точное направление давним мыслям. Это был итог непрерывных размышлений на сложнейшую тему личность и история, всегда волновавшую Пушкина. Да и собственная жизнь его вовсе не пришла еще к итогу, который можно назвать неутешительным. Скорее, напротив, — только-только образовавшийся Дом, его ждали двое детей; кончен был и полностью издан «Онегин»; напечатан наконец-то любимейший «Борис Годунов»; вышли книги стихов и прозы. Тревога о будущем, материальные невзгоды, никогда не утихавшая боль за друзей-декабристов, за всю Россию, которую только что видел как бы изнутри, — все это было, безусловно, но и надежды, и планы, и мечты… Огромный запас бодрости и оптимизма не был исчерпан не только к концу 1833-го, но даже и к концу 1836-го!
Перед отъездом Пушкина из Болдина уездный исправник доносил нижегородскому губернатору: «Означенный г. Пушкин жительство имеет в Лукояновском уезде в селе Болдине. Во время проживания его, как известно мне, занимался только одним сочинением, ни к кому из соседей не ездил и к себе никого не принимал». В Москве он пробыл на сей раз несколько дней, общался более всего с Нащокиным. Литератор М. А. Максимович с огорчением писал Вяземскому: «В проезд Пушкина, кажется, Нащокин был его монополистом; ибо никто из пишущей братии не поживился им и его уральским златом. Сделайте милость, нельзя ли достать хоть обломки от его самородков или песчинок несколько, хоть под предлогом таможенной пошлины»[137]. Есть и еще одно свидетельство о скоропалительном проезде через Москву в ноябре 1833 (И. В. Киреевский — Н. М. Языкову): «Когда он проезжал через Москву, его никто почти не видал. Он пробыл здесь только три дня и никуда не показывался, потому что ехал с бородой, в которой ему хотелось показаться жене. Уральских песен, обещанных перед отъездом туда, он, кажется, ни одной не привез, по крайней мере мне не посылал». В Петербурге ждали его с «осенним урожаем». 1-го ноября Вяземский писал Тургеневу: «Пушкина еще нет, он кочует в Оренбургских степях и будет сюда к концу месяца и надеюсь привезет гостинца, потому что теперь именно его рабочая пора». И чуть позднее: «Пушкин привез с собою несколько тысяч новых стихов и поделился с нами своею странническою котомкою».
Он приехал домой 20 ноября. Сохранился заслуживающий доверия рассказ В. А. Нащокиной о вечере его приезда: «Пушкин не застал жену дома. Она была на балу у Карамзиных. Ему хотелось видеть ее возможно скорее и своим неожиданным появлением сделать ей сюрприз. Он едет к квартире Карамзиных, отыскивает карету Натальи Николаевны, садится в нее и посылает лакея сказать жене, чтобы она ехала домой по очень важному делу, но наказал отнюдь не сообщать ей, что он в карете. Посланный возвратился и доложил, что Наталья Николаевна приказала сказать, что она танцует мазурку с князем Вяземским. Пушкин посылает лакея во второй раз сказать, чтобы она ехала домой безотлагательно. Наталья Николаевна вошла в карету и прямо попала в объятия мужа. Поэт <…> с восторгом упоминал, как жена его была авантажна в этот вечер в своем роскошном розовом платье».
Привез он, как говорилось, «Медного всадника», «Историю Пугачева» и «Анджело», но не спешил разглашать все это публичным чтением, по опыту зная, что книжный торг от такого чтения пострадает. До конца года царь успел «Медного всадника» практически запретить (№ 32, 33). Пометы Николая I на рукописи поэмы исследовали П. Е. Щеголев, а затем Т. Г. Цявловская. Оба они пришли к выводу, что с виду, может быть, и незначительные отметки и вычерки царя означали запрещение «Медного всадника». За прозаической дневниковой записью, отмечал Щеголев, «скрыты муки художника, созерцающего процесс порчи лучшего его произведения».
Царь повелевал уничтожить бессмертные для нас теперь строки «И перед младшею столицей…». Суть в том, что непростые взаимоотношения столиц Николай I почитал «семейным делом» Романовых и вмешиваться в них никому не позволял. Что до поэзии, то она менее всего интересовала самодержца. Знак NB[138], на который надо было определенным образом реагировать — вымарывать стихи, стоял у каждой строки со словом «кумир» («кумир на бронзовом коне»; «кумир с простертою рукою» и др.) — этим языческим словом не полагалось именовать великого государя, даже бронзового. Нельзя было называть статую «горделивым истуканом», а самого Петра «строитель чудотворный» и т. д. Сомнительным показалось самодержавному цензору и выражение «Россию поднял на дыбы» — хорошо это или плохо? И уж совсем неудобопечатаемыми в глазах царя выглядели строки, которые никто из нас теперь не прочтет без восхищенного волнения: