Жизнь Пушкина — страница 42 из 130

Не вызывай меня ты боле

К навек оставленным трудам,

Ни к поэтической неволе,

Ни к обработанным стихам.

Что нужды, если и с ошибкой

И слабо иногда пою?

Пускай Нинета лишь улыбкой

Любовь беспечную мою

Воспламенит и успокоит!

А труд и холоден и пуст;

Поэма никогда не стоит

Улыбки сладострастных уст,

то шутил и мило рисовался. Поэма дорого стоила. Плетнев вспоминал: «Бóльшую часть дня, утром писал он свою поэму, а бóльшую часть ночи проводил в обществе, довольствуясь кратковременным сном в промежутке сих занятий». Он закончил последнюю, шестую песнь за полтора месяца до конца петербургской жизни — в ночь на 26 марта 1820 г., а 26-го вечером прочитал ее у Жуковского и получил портрет старшего поэта с надписью «Победителю-ученику от побежденного учителя…». В «Руслане» он вступил в соперничество с Жуковским, пародируя балладу «Двенадцать спящих дев» и вместе учась у ее автора. Победили пушкинская молодость и пушкинский гений. Это был бой «на чужой территории» — правда, не врага, а друга-учителя, и Пушкин выиграл поэтическое сражение. Анненков не совсем объективен, когда говорит: «Так в течение трех лет шумной петербургской своей жизни Пушкин находил приют для мысли и души своей в одной этой поэме, возвращался к самому себе и чувствовал свое призвание через посредство одного этого труда!» Биограф намеренно «забывает» об оде «Вольность», «Деревне», «К Чаадаеву», ноэлях и других стихах, но постоянным приложением поэтического труда в те годы был действительно «Руслан». Уже к концу 1818 года были готовы четыре песни (2000 строк)[39], а потом, за 15 месяцев, написаны еще 900. Ни над одним своим произведением, исключая «Онегина», Пушкин так долго не трудился.

Поэма вобрала в себя весь предшествующий, лицейский творческий и книжный опыт, да и петербургские впечатления (чтение «Истории…» Карамзина, например). Но она стала и рубежом для будущего великого наступления, своего рода «фондом» сюжетов, образов, стилей, откуда щедро черпал потом Пушкин, невиданно его обогащая и разнообразя. «Руслан» сделал Пушкина Пушкиным.

Именно в «Руслане» отыскивают исследователи истоки последующих творений. Сравнивали замок Наины с дворцом, описанным в «Бахчисарайском фонтане»; Финна («В пещере старец, ясный вид…») с Пименом из «Бориса Годунова»; в Фарлафе («смело в грязь с коня калмыцкого свалясь…») видели нечто от будущего Зарецкого; ситуация мудрый Финн — порывистый Руслан отчасти повторилась в «Цыганах» (старый цыган — Алеко); битва с печенегами несомненно была прообразом Полтавского боя (сравните: «то был Руслан как божий гром» и «он весь как божия гроза»); выражение «то был Рогдай, воитель смелый» откликнулось в «Египетских ночах» («и первый Флавий, воин смелый»), «и князь его простил» — в «Анджело» («и дук его простил»); «Народ… в страхе ждет небесной казни» — в «Медном всаднике» («Народ // зрит божий гнев и казни ждет»). В приключениях отважного Руслана, смело ринувшегося в неизвестность на поиски невесты, видели прообраз трудного пути Петра Андреевича Гринева, также стремившегося выручить свою суженую; монолог «О поле, поле…» отозвался в «Черепе». А уж об «Онегине» и говорить нечего, там и повествовательная интонация, и весь рассказ «полусмешной, полупечальный, простонародный, идеальный» есть развитие, на высшем уровне, руслановых традиций. Примеров фразеологического сходства тоже немало: «Княжна ушла. Пропал и след» — «А где, бог весть. Пропал и след»; «Не знаю, скрыт судьбы закон» — «нет нужды, прав судьбы закон» и т. д.

Пусть, как говорит Анненков, Пушкин писал поэму в своей маленькой комнатке на Фонтанке, в Коломне «после пирушек, литературных вечеров, похождений всякого рода… всегда готовый на всякую проказу по первому вызову», но в поэму вложен огромный вдохновенный труд гения. Перемаранные, зачеркнутые и вновь восстановленные строфы — дело обычное для Пушкина зрелого, характерны и для «Руслана». Там же, у Анненкова, находим и вполне справедливый вывод: «Ни одна из поэм не стоила Пушкину стольких усилий, как та, которою он начинал свое поприще и которая, по-видимому, не должна была очень затруднять автора: только необычайная отделка всех ее частей могла бы изобличить тайну ее произведений, но об этом никто не догадывался: тогда вообще думали, что Пушкину достается все даром. Дни и ночи необычайного труда положены были на эту полушутливую, полусерьезную, фантастическую сказочку, и мы знаем, что даже основная ее мысль, идея и содержание достались Пушкину после долгих и долгих исканий»…

Еще в этот период были две поездки в Михайловское, где родились гневная, блестящая «Деревня» (№ 22) — плод петербургских теоретических рассуждений, соединенных с псковским практическим наблюдением, и тихое стихотворение «Домовому» (№ 21), в котором возникает понятие о доме — обители покоя и отдыха от тревог души и века… И наконец все завершилось образцом вольнолюбивой, тираноборческой, невиданно открытой политической лирики — «К Чаадаеву»[40] (вслед за некоторыми исследователями хотелось бы отнести его к 1820 году — именно как итог).


* * *

Невольно калейдоскопичным, как сама жизнь Пушкина в петербургские годы, получился и документальный монтаж к 4-й главе. Вслед за документами о службе и отпуске дается стихотворная самооценка петербургских жизненных треволнений, потом следуют мемуары, которые, как ни интересны и содержательны сами по себе, лишь подчеркивают, насколько глубже понимал себя сам Пушкин, чем даже любящие (брат Лев, Пущин), дружественные (И. И. Лажечников, Ф. Н. Глинка) и тем более брюзжаще-недоброжелательные (Корф) люди. Дальше располагаются «Деревня» (1819) и «К Чаадаеву» (1820?), а также фрагмент десятой главы «Евгения Онегина», посвященный петербургским вольнодумцам того времени, которым вскоре суждено было войти в историю под именем декабристов. Затем помещается все, что связано с «Русланом и Людмилой», — автобиографические строфы поэмы, полемика вокруг нее и последующий ответ Пушкина (это хотя и несколько более поздний материал, но по содержанию относящийся к четвертой главе). Завершают подборку история высылки Пушкина на юг, его стихотворные воспоминания различных лет о петербургском времени и его неотосланное письмо к Александру I, также говорящее о 1817–1820 гг.

В очерках, предваряющих документы, коснемся лишь взаимоотношений Пушкина с Николаем Тургеневым, реальных фактов, вызвавших к жизни «Деревню», а также одного сюжета, почерпнутого поэтом в Петербурге в 1818–1819 гг.


«Одну Россию в мире видя…»

У Тургеневых на Фонтанке (дом князя А. Н. Голицына, теперь № 20) Пушкин сразу после Лицея появился самым естественным образом — это была семья московских друзей отца и дяди. Старший брат, Александр Иванович (о нем см. «Друзья Пушкина»), более всех способствовал поступлению Пушкина в Лицей, не раз к нему туда наведывался и опекал потом всю жизнь. Младший[41], Николай (1789–1871), незадолго перед «освобождением» Пушкина из лицейской кельи воротился из чужих краев, полный жажды деятельности на благо отечества и на страх деспотизму.

Перед отъездом из Берлина на родину 24 сент. 1816 г. Н. И. Тургенев писал брату: «Можно ли мне будет привыкнуть еще раз смотреть на такие вещи, которые бы я и в аду не хотел видеть, но которые на всяком шагу в России встречаются? Можно ли будет хладнокровно опять видеть наяву то, о чем европейцы узнают только из путешествий по Африке? Можно ли будет без сердечной горечи видеть то, что я всего более люблю и уважаю, русский народ, в рабстве и унижении?» И еще там же: «Ни о чем никогда не думаю, как о России. Я думаю, если придется когда-либо сойти с ума, думаю, что на этом пункте и помешаюсь. Прости, брат. Желай счастья отечеству и храни в сердце самую пламенную любовь к нему». Можно только удивляться, как Пушкин, этих строк никогда не читавший, почти текстуально повторил их в своей характеристике Тургенева («Одну Россию в мире видя…»). Первые впечатления Николая Ивановича на родине были тягостные: «Все, что я здесь вижу, состояние администрации, патриотизма и патриотов и т. п., все это весьма меня печалит и тем сильнее, что не нахожу даже подобных или одинаковых мнений в других. Невежество, в особенности эгоизм, одержат всех. Все хлопочут, все стараются, но все каждый для себя, в особенности — никто для блага общего». И вывод: «мраку здесь много, много».

Александр Иванович трепетал за брата и предостерегал от поспешных действий: «Он возвратился сюда с либеральными идеями, которые желал бы немедленно употребить в пользу отечества; но над бедным отечеством столько уже было всякого рода операций, что новому оператору надо быть еще осторожнее, ибо одно уже прикосновение к больному месту весьма чувствительно».

Братья были очень разные: Александр — говорливый, не жаловавший систематический труд, склонный к шутке при всех обстоятельствах, к светскому времяпровождению и даже отчасти легкомысленный. Николай — остроумный, сосредоточенный, замкнутый (он от рождения был хром и страдал от этого), необычайно работоспособный, одержимый идеей освобождения и благоденствия российского крестьянства и готовый на самоотвержение во имя народа. Но оба были широко образованы и равно не принимали «дикого барства». Для Пушкина общение с ними — с Николаем Ивановичем особенно (они сошлись «на ты») — было школой жизни и школой социальных наук.

Без «уроков» Тургенева не могло быть ни оды «Вольность», ни «Деревни»… В 1821 г. Пушкин писал А. И. Тургеневу: «без Карамзиных, без вас двух… соскучишься и не в Кишиневе».

Уже в декабре 1817 г. Сергей Иванович в Париже знал, что в доме братьев появился необычайно одаренный юноша-поэт. «Мне пишут, — пометил он в дневнике, — о Пушкине как о развивающемся таланте. Ах, да поспешат ему вдохнуть либеральность (об этом и заботились братья. —