«Давным-давно это было, — начал старый воин, — так давно, что вас никого еще на свете не было — тогда только что начали садиться на Кубани запорожцы. Раньше того, на Кубани же, выше Урупа, оселась и наша станица. Житье было привольное, да только без винтовки, с позволения сказать, и до ветру нельзя было выйти. Так, по ночам, по берегу Кубани, мы держали чати, как бы сказать бекеты[69], чтоб он, татарин, невзначай не нагрянул с того берега. Так вот, ваши благородия, сижу я так-то ночью — моя чергá была, сказать как бы, мой черед: сижу я как-то в секрете, поглядываю на реку, а ночь, сказать бы, была темнее темного, ничего не видно — только слышно как вода в реке с камышами шепчется. И вдруг это, ваши благородия, что-то пролетело в воздухе, словно птица, да мне прямо на шею. Не успел я вскочить, оно поволокло меня, да прямо в Кубань. Это меня, значит, словно овцу, арканом захлестнули и поволокли — и крикнуть не успел. Диви только, как я не захлебнулся в воде! Слышу, уж я на том берегу, и мне рот кляпом забивают. Забили — диви только, как я не задохнулся». Дальше, как давно догадался читатель, будет трогательный рассказ о любви русского пленного и черноглазой черкешенки, о том, как она, плача и рыдая, своими руками распилила ему кандалы, чтоб мог он бежать, о том, как звал-умолял ее с ним в Россию, а она отвечала: «Нельзя мне; я родилась в горах и умру в горах». Выслушав рассказ георгиевского кавалера, Пушкин будто бы спросил: «А хороша была девушка-то?» «Уж так-то хороша, ваша милость, что и сказать не умею», — ответил старый казак. Само собой, герой «Кавказского пленника» совсем не тот, что в этом рассказе, и многие подробности иные, но, вероятно, какая-то встреча, чей-то рассказ, ставший первоначальным импульсом для поэта, все же существовал. Некоторые строки черновика как бы подтверждают рассказ инвалида (только напомним о трансформации героя):
Его настигнул враг летучий.
Несчастный пал на чуждый брег.
И слабого питомца нег
К горам повлек аркан могучий.
Ведь не зря же, обращаясь к Н. Н. Р. (т. е. Николаю Раевскому-младшему), автор в посвящении написал:
Ты здесь найдешь воспоминанья,
Быть может, милых сердцу дней.
Мария Николаевна Раевская всегда считала, что с нее рисовал Пушкин портрет своей черкешенки. Кажется, автор и сам в том признавался в беседе с поэтом В. И. Туманским. Как бы то ни было, верную картину рисует П. И. Бартенев: «Они всем обществом уезжали на гору Бештау пить железные, тогда еще малоизвестные воды и жили там в калмыцких кибитках и палатках; разнообразные прогулки, ночи под открытым южным небом, и кругом причудливые картины гор, новые нравы, невиданные племена, аулы, сакли и верблюды, дикая вольность горских черкесов, а в нескольких часах пути упорная жестокая война с громким именем Ермолова — все это должно было чрезвычайно как понравиться молодому Пушкину». Гораздо позже, в 1831 г., Пушкин замыслил план поэмы «Русская девушка и черкес», где должно было все повернуться наоборот: пленник-черкес полюбил русскую девушку и просит ее:
Полюби меня, девица
Нет
Что же скажет вся станица?
Я с другим обручена.
Твой жених теперь далече.
«Роман на кавказских водах», начатый Пушкиным в 1831 г., также сюжетно продолжает «Кавказского пленника» — одному из героев, как предполагал Пушкин, суждено пережить тяготы черкесского плена. Есть в этом произведении и иная связь с поездкой 1820 г. В то время Константиновскую крепость, Кислые воды и Горячие воды охранял 3-й батальон Тенгинского пехотного полка. Им командовал майор Иван Курило. Одновременно он был кордонным начальником укрепленной линии вдоль Горячих вод, «смотрителем кислых минеральных вод», почтмейстером, председателем строительной комиссии для устройства ванн. Курило (Курилов) оказался одним из персонажей «Романа…» Имеется такая подготовительная запись: «Гранев, Курилов и Хохленко сидят у кисло-серного источника — Курилов рассказывает черкесский набег». Немало таких историй выслушал Пушкин летом 1820 г. на Кавказе…
В 1836 г. Пушкин напечатал в «Современнике» повесть адыга Султана Казы-Гирея «Долина Ажитугая» со своим послесловием: «Вот явление, неожиданное в нашей литературе! Сын полудикого Кавказа становится в ряды наших писателей; черкес изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописно…»
Гоголь писал о Пушкине: «Исполинский, покрытый вечным снегом Кавказ, среди знойных долин поразил его; он, можно сказать, вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях. Его пленила вольная поэтическая жизнь дерзких горцев, их схватки, их быстрые неотразимые набеги; и с этих пор кисть его приобрела тот широкий размах, ту быстроту и смелость, которая так дивила и поражала только что начинавшую читать Россию. Рисует ли он боевую схватку чеченца с казаком — слог его молния; он так же блещет, как сверкающие сабли, и летит быстрее самой битвы. Он один только певец Кавказа: он влюблен в него всею душой и чувствами; он проникнут и напитан его чудными окрестностями, южным небом…»
5 августа Раевские с Пушкиным под охраной казачьего отряда в 60 сабель покинули Кавказ, направляясь по правому берегу Кубани через Прочный окоп, Темижбек, Кавказскую, Усть-Лабу и Екатеринодар и далее — на Тамань.
В «Отрывках из Путешествия Онегина» (черновая редакция) сказано об этом:
Простите, снежных гор вершины,
И вы, кубанские равнины;
Он едет к берегам иным,
Он прибыл из Тамани в Крым.
Знакомство с Крымом для Пушкина началось давно — быть может, с тех пор, когда в Царское Село завезли тополя с южного берега древней Тавриды…
Крым обладает волшебной особенностью — цепко держать в объятиях воспоминаний человека, туда хоть однажды попавшего. Пушкин не был исключением — всю жизнь он стремился вернуться в Тавриду, да так и не успел. Кажется, даже из загробного далека душа его будет рваться на южный берег:
Так, если удаляться можно
Оттоль, где вечный свет горит,
Где счастье вечно, непреложно,
Мой дух к Юрзуфу прилетит.
Этому неоконченному стихотворению («Таврида», 1822) предпослан эпиграф из Гете — «Gib meine Jugend mir zurück» (Верни мне мою юность). Юность оказалась невозвратной. Пушкину больше быть в Крыму не довелось, но «его молвой наполнен сей предел» — легенды и были на тему «Пушкин и Крым» составляют целую литературу…
12 августа вечером путешественники, миновав Темрюк, Пересыпь, Сенную, прибыли в заштатный городишко Тамань (бывшую крепость Фанагорию). Ближайшие двое суток после этого море сильно штормило, и в Керчь — древнюю Пантикапею — удалось отправиться только 15-го числа. В письме к брату (1820) и в «Отрывке из письма к Д.» (1824) Пушкин сам описал все путешествие и свое праздничное ощущение Крыма. Это была — именно в Крыму, а не на Кавказе — как бы граница между прошлым и будущим поэта. Недаром при переезде из Феодосии в Гурзуф на брандвахтерном бриге он написал элегию «Погасло дневное светило», которая как бы обозначила переход Рубикона: первые ее строки посвящены Крыму, а бóльшая часть — прощанию с Петербургом (поэтому мы и отнесли ее к предыдущей главе — № 38).
«В ночь перед Гурзуфом, — вспоминала М. Н. Раевская, — Пушкин расхаживал по палубе в задумчивости и что-то бормоча про себя». Это «что-то» была элегия.
Каждое крымское впечатление было сильно и незабываемо. Через три года, например, на полях черновой рукописи первой главы «Евгения Онегина» появилось абсолютно точное — художники дивятся зрительной памяти поэта — изображение знаменитой скалы «Ворота Карадага», увиденной Пушкиным с моря под вечер 18 августа 1820 г. Три года помнить и нарисовать с абсолютной художнической точностью — для этого надо обладать не только памятью рисовальщика, но и памятью сердца. Не напрасно Пушкин потом сказал о Крыме: «Там колыбель моего Онегина».
Гурзуф (бывшая греческая колония Юрзувита), где генерал Раевский встретился с женою и двумя старшими дочерьми, был маленькой деревушкой с узенькими улочками и глиняными саклями, окруженными тенистыми садами. Гурзуф уместился в тесной долине между Яйлой и Аю-Дагом, орошаемой речкой Аундой (ее более раннее название Сюнарпутан). Огромный гурзуфский парк доходил до речушки Салгир. В стороне от татарских хижин возвышался казавшийся очень большим, лишенный обитателей, дом герцога де Ришелье. Там расположилась отдыхать воссоединившаяся наконец дружная семья Раевских (кроме старшего сына — тот остался на Кавказе). Герцог, построив свой крымский дворец, прожил в нем лишь несколько недель в 1811 г. — и с той поры дом стоял совершенно пустым. Со стороны гор он выглядел двухэтажным с бельведером, а с моря — вросшим в землю (весь первый этаж был в сущности подвалом). Второй этаж состоял тогда из галереи, занимавшей все строение, если не считать четырех небольших комнат — по две на каждом конце, в которых столько окон и дверей, что сразу понятно: архитектор заботился о видах из дворца, а не об удобствах людей, в нем живущих. Над галереей, под чердаком — большой кабинет. Пушкин с Николаем Раевским поселились в одной из комнат второго этажа. Один из путешественников рассказывал об этом дворце: «Замок этот доказывает, что хозяину не следует строить заочно, а, может быть, и то, что самый отменно хороший человек может иметь отменно дурной вкус в архитектуре». Другой путешественник, англичанин, до того удивился дому Ришелье, что предпочел поселиться в сакле. Здесь, в странном доме дюка (герцога) Ришелье, рядом с оливковой рощей протекли «счастливейшие минуты жизни» нашего поэта, как сам он говорил.
Бесконечные прогулки к морю и в окрестности, работа над «Кавказским пленником», чтение, занятия вместе с Николаем Раевским английским языком, дружеские вечера в доме, — на это уходило все время.