Прожив в Кишиневе с 21 сентября примерно по 15 ноября 1820 г., Пушкин получил приглашение посетить имение Давыдовых Каменка в Чигиринском уезде Киевской губернии. Чтобы было понятно, откуда возникла эта поездка, нужно напомнить, кто такие Давыдовы. Дело в том, что мать генерала Раевского Екатерина Николаевна вторым браком была замужем за Л. Д. Давыдовым. Два ее сына, Василий и Александр Львовичи, приходились таким образом единоутробными братьями генералу. Овдовев, Екатерина Николаевна жила с младшими сыновьями в имении Каменка на реке Тясмине. Имение было большое, живописно расположенное по обеим сторонам реки (пейзаж описан Пушкиным, см. гл. V, № 13). Берега Тясмина здесь довольно высокие; на одном участке они сближаются и образуют нависшие над водой скалистые утесы. Отсюда — название местности. Проезжая дорога рассекала надвое помещичью усадьбу с солидным барским домом, флигелями, службами и роскошный сад с искусственным глубоким гротом, предназначенным для пиров и всяческих увеселений (из грота открывался самый лучший вид на реку). Родственник Давыдовых, бывавший у них в имении в 1878–1884 гг. и любивший подолгу слушать плеск волн Тясмина, Петр Ильич Чайковский рассказывал о временах пушкинских по воспоминаниям старших: «Каменка в то время была великолепным барским имением с усадьбой на большую ногу; жили широко, по тогдашнему обычаю, с оркестрами, певчими и т. д.». Семья Раевских-Давыдовых была многочисленная, дружная — так что поездка в Каменку оказалась для Пушкина в известном смысле продолжением его кавказско-крымского путешествия.
Хозяйка усадьбы была знатная дама ушедших времен, осколок екатерининского века. Она, по праву старейшей и мудрейшей, управляла своими домашними и хозяйничала в огромном имении, насчитывавшем 822 крепостных (всего по Чигиринскому уезду у Давыдовых было до 2600 душ). В ноябре традиционно праздновали именины почтенной владелицы Каменки, матери братьев Давыдовых. Бывало, что даже из Москвы съезжались гости к этому дню. Под этим именинным предлогом и собралось здесь в ноябре 1820 г. самое настоящее совещание декабристов — членов Союза благоденствия.
Приехали кишиневцы — Орлов и Охотников; непременное участие в политических обсуждениях принимал Василий Давыдов — будущий каторжанин и ссыльный. Специально свернул в Каменку из Тульчина И. Д. Якушкин, чтобы пригласить Орлова как представителя южан на московский съезд Союза благоденствия в январе 1821 г. Существует легенда, будто Пушкин прикатил весь запыленный, в какой-то странной повозке — девочка, дочь Василия Львовича, даже убежала, испугавшись странного гостя. Здесь он вновь оказался в кругу участников тайного общества, не будучи его членом. Он и в Петербурге в доме Тургеневых, догадываясь о заговоре, тщетно допытывался истины у Пущина, а здесь, в Каменке, все стало еще яснее. Можно представить себе, какие чувства вызвала у Пушкина сцена, описанная в мемуарах Якушкина (№ 7).
Вот как оценивал положение поэта декабрист Д. И. Завалишин: «Пушкин не мог не сознавать, что было бы с его стороны вполне бесчестным уклоняться от действий, которые сам же всячески возбуждал, и от ответственности за оные. Можно наверное сказать, что по крайней мере 9/10, если не 99/100 тогдашней молодежи первые понятия о безверии, кощунстве и крайнем приложении принципа, что „цель оправдывает средства“, то есть крайних революционных мерах, получили из его стихов… А в наше время был едва ли какой взрослый воспитанник, который не списывал и не выучивал наизусть этих стихотворений. Пушкин очень хорошо знал, к чему он возбуждал и знал, что возбужденные им стремятся от слов перейти к действию. Как же мог он отказаться от него! Напротив, он всеми силами добивался быть принятым». Точку зрения Завалишина разделяет и Якушкин: «все его ненапечатанные сочинения: Деревня, Кинжал, Четверостишие к Аракчееву, Послание к Петру Чаадаеву и много других были не только всем известны, но в то время не было сколько-нибудь грамотного прапорщика в армии, который не знал бы их наизусть».
Больно и тяжело было ощущать Пушкину, что его намеренно отставляют от участия в тайной деятельности общества, в которой явно он своими стихами и разговорами давно участвует. Причины, в силу которых декабристы держали Пушкина на некотором отдалении, могли быть разными. Д. И. Завалишин приводит такой довод: «его заповедано было не принимать, зная крайнюю его изменчивость. Чем ближе кто его знал, тем более был уверен в этом крайнем его недостатке, имея множество фактов быстрых его переходов от одной крайности к другой и законное основание не доверять ему уже из одного его тщеславного стремления проникнуть в великосветский и придворный круг, чтобы сделаться там своим человеком». Такова была, так сказать, внутридекабристская легенда о Пушкине, столь же далекая от истины (и еще более живучая), чем, например, пущенный Федором Толстым петербургский слух, будто Пушкина высекли в тайной канцелярии. Великосветский круг если и интересовал поэта, то только как художника привлекает всякий пласт жизни и уж никак не более, чем будни крепостных или солдат.
Между тем легенда оказалась упрямой — некоторые декабристы, лично Пушкина не знавшие, говорили об этом еще резче и определеннее, чем Завалишин. Однако всегда были и иные версии: Пушкин приехал на юг поднадзорным, он был на виду у полиции и провокаторов — принять его, значит поставить интересы тайного общества под удар.
Но самым правдоподобным и, добавим, самым благородно-искренним было третье объяснение. В связи со столетним юбилеем поэта уже весьма пожилой сын покойного декабриста С. Г. Волконского Михаил писал пушкинисту академику Л. Н. Майкову: «Пушкин… был мне близок по отношению к отцу и к Раевскому, так что я всю жизнь считал его близким к себе человеком. Не знаю, говорил ли я вам, что моему отцу было поручено принять его в общество и что отец этого не исполнил. „Как мне решиться было на это, — говорил он мне не раз, — когда ему могла угрожать плаха, а теперь что его убили, я жалею об этом. Он был бы жив и в Сибири его поэзия встала бы на новый путь“. И действительно, представьте себе Пушкина в рудниках, Чите, на Петровском заводе и на поселении — что бы он создал там». Такой взгляд ближе южным декабристам, чем выраженный Д. И. Завалишиным; его разделяли и Орлов, и Пестель, которым Пушкин был не чужой. Откровенность бесед с ним Пестеля говорит и сама за себя (№ 12); вдобавок поручение Волконскому могли дать только руководители южной ветви Союза благоденствия, либо позже, когда Пушкин был уже в Одессе, руководители южного общества. И первый среди них — Пестель…
Все события испанской и неаполитанской революций обсуждались в Каменке не сами по себе, а применительно к будущей революции российской. В стихотворном послании В. Л. Давыдову из Кишинева Пушкин вспомнил вечера в Каменке,
Когда и ты и милый брат,
Перед камином надевая
Демократический халат,
Спасенья чашу наполняли
Беспенной мерзлою струей
И на здоровье тех и той
До дна, до капли выпивали!..
Но те в Неаполе шалят
А та едва ли там воскреснет…
Народы тишины хотят,
И долго их ярем не треснет.
Те — революционеры, та — конституция, за которую они борются. Общий итог европейских восстаний печально-разочаровывающий («долго их ярем не треснет»), но далее следует концовка, полная веры в русское революционное движение (мы — не те):
Ужель надежды луч исчез?
Но нет! — мы счастьем насладимся,
Кровавой чаши причастимся —
И я скажу: Христос воскрес.
Некоторые исследователи считали, что одно из самых мрачных и безысходных стихотворений, написанное в Каменке, отражает тоску Пушкина, отринутого друзьями-заговорщиками:
Я пережил свои желанья,
Я разлюбил свои мечты;
Остались мне одни страданья,
Плоды сердечной пустоты.
Под бурями судьбы жестокой
Увял цветущий мой венец;
Живу печальный, одинокий
И жду, придет ли мой конец?
Так, поздним хладом пораженный,
Как бури слышен зимний свист,
Один на ветке обнаженной
Трепещет запоздалый лист.
Возможно, здесь говорится и об остракизме, постигшем поэта в кругу друзей, и в значительной мере единомышленников. Но была и другая причина печалиться: осталась позади и по каким-то основаниям не оставляла более надежд крымская любовь Пушкина — не к Екатерине ли Раевской-Орловой? Если так, то понятно, как нелегко было ему в Каменке встречаться с нею перед ее официальной помолвкой с Орловым. Во всяком случае, крымские стихи-воспоминания, о которых говорилось в предыдущей главе, он записал именно в Каменке («Редеет облаков летучая гряда…», «Нереида»). Здесь он закончил «Кавказского пленника».
Вообще в Каменке Пушкину работалось прекрасно. По местному преданию, он целые дни проводил в библиотеке и бильярдной, расположенных в отдельном флигеле. Растянувшись на сукне бильярда, он, говорят, писал — по своему обыкновению на сотнях бумажных клочков. Рассказывали, что в его отсутствие хозяева велели запирать двери, чтобы кто-нибудь из слуг ненароком не выбросил черновики поэта.
Что же касается своей вынужденной, но гордой отдаленности от тайного общества, то, вполне вероятно, Пушкин имел в виду именно это, когда писал:
Когда же волны по брегам
Ревут, кипят и пеной плещут,
И гром гремит по небесам,
И молнии во мраке блещут;
Я удаляюсь от морей
В гостеприимные дубровы;
Земля мне кажется верней,
И жалок мне рыбак суровый:
Живет на утлом он челне,
Игралище слепой пучины,
А я в надежной тишине
Внимаю шум ручья долины.
Испросив через Давыдовых разрешение Инзова «не спешить» в Кишинев (№ 5), Пушкин в январе 1821 г. отправляется со своими каменскими хозяевами в Киев, а после, не исключено, что и в Тульчин — главную квартиру 2-й армии и центр южного декабризма. Предполагается, что во время этой поездки произошла первая встреча поэта с Павлом Пестелем. Примерно 18 февраля Пушкин с Давыдовыми возвратились в Каменку. В самом конце февраля или в первых числах марта поэт, посетив Одессу, снова отправился в Кишинев и скоро писал оттуда В. Л. Давыдову: