Жизнь Пушкина — страница 68 из 130

Тебя, Раевских и Орлова,

И память Каменки любя,

Хочу сказать тебе два слова

Про Кишинев и про себя…


* * *

«Кишинев как нельзя более соответствовал характеру Пушкина, — подметил И. П. Липранди. — Ему по природе его нужно было разнообразие с решительными противоположностями, как встречал он их в продолжение почти трехлетнего пребывания своего в Кишиневе».

Пестрота кишиневская сказывалась и внешне: мундиры военных соседствовали с долгополыми кафтанами и высокими шапками молдавских бояр; вицмундиры чиновников — с засаленными лапсердаками торгового люда; шалевые пояса и остроконечные туфли греков — с широченными шароварами казаков и тирольскими шапочками немцев-колонистов. А разнообразие нравов и обычаев! Сохранилось воспоминание, правда, не из числа самых достоверных, о кишиневском житье Пушкина: «Тут в городском саду бывало гулянье, но только до 4-х часов, а вечером гулять было не принято, не так, как теперь — гуляют и ночью. Бывало, и Пушкин тут часто гуляет. Но всякий раз он переодевался в разные костюмы. Вот уже смотришь: Пушкин серб или молдаван, а одежду ему давали знакомые дамы. Издали нельзя и узнать, встретишь — спрашиваешь: „Что это с вами, Александр Сергеевич?“ — „А вот я уже молдаван“. А они, молдаване, тогда рясы носили. В другой раз смотришь, уже Пушкин — турок. А когда же гуляет в обыкновенном виде, в шинели, то уже непременно одна пола на плече, другая тянется к земле, это он называл „по-генеральски“». Вот другое, записанное воспоминание кишиневцев 1820-х годов, достоверное скорее не биографически, а этнографически: «Раз, помню, на Болгарии — так называлась местность, где теперь Вознесенская церковь, были на пасху игры. Танцевали под волынку местный танец джок. Приезжали смотреть на народ в каретах. Приехал и Пушкин, помню, в феске, обритый». И еще одно: «Разгуливая по городу в праздничные дни, он натыкался на молдавские хороводы и без всякой церемонии присоединялся к ним, не стесняясь присутствующими, которые, бывало, нарочно приходили смотреть Пушкина». Трудно отделить здесь воспоминания истинные от мнимых, привнесенных временем, когда Пушкин пользовался всенародной известностью, и мемуаристы «вспомнили», каков он был в Кишиневе. Но общее впечатление разнообразия национальных красок и знакомства поэта с народными обычаями и разноплеменным укладом возникает бесспорное. Оно подтверждается и стихотворным наброском Пушкина:

Теснится средь толпы еврей сребролюбивый.

Под буркою казак, Кавказа властелин,

Болтливый грек и турок молчаливый,

И важный перс, и хитрый армянин

И в письме к А. И. Тургеневу: «В нашей Бессарабии в впечатлениях недостатку нет. Здесь такая каша, что хуже овсяного киселя».

Исследователи разыскали и записали не только уличные рассказы, но и предания, так сказать, интерьерные — от лиц, бывавших с Пушкиным в обществе. «Пушкин был небольшого роста, — записал француз-путешественник. — Его короткие и курчавые волосы окаймляли его лицо, всегда исполненное ума и часто озарявшееся светом гения, но выражение язвительной и дикарской иронии всегда господствовало на нем». Оставив на совести безвестного путешественника его физиогномические выводы, приведем рассказ о вечернем времяпрепровождении Пушкина: «Он очень остроумно рисовал карикатуры. Каждый вечер, вооружившись мелом (в России принято записывать карты мелом), он обходил карточные столы и на всех углах их чертил с редким совершенством по сходству портреты-шаржи своих партнеров… Для окружавшего его общества это было неиссякаемым источником веселья. Он садился затем за игру, которую оставлял только для того, чтобы, поужинав, снова приняться за нее. Это бывало в 10 часов вечера и продолжалось до утра. Страсть к картам вместе с дуэлями заполняла его жизнь». Последний вывод настолько односторонен, что не требует опровержения. Были и карты, и дуэли, и увлечения кишиневскими покорительницами сердец. Но карты не занимали разума; дуэли, слава богу, обходились без кровопролития (кстати, за всю жизнь Пушкин никого не ранил на дуэли и сам не получил ни царапины — вплоть до рокового дня); увлечения не затрагивали глубин души. Но все это, конечно, впечатления внешние. Что касается вывода исследователей, с которого начата глава — декабристские, революционные влияния как определяющая особенность кишиневского периода — то он остается незыблемым. Особенно много волнений и тревог доставили Пушкину греческие события. Братья Ипсиланти приехали в Кишинев через месяц после Пушкина. Старший, Александр, как уже упоминалось, сражаясь в рядах русской армии, потерял правую руку под Дрезденом и в 1817 г. был произведен в генерал-майоры. Двое других служили адъютантами Н. Н. Раевского, со всей семьей которого — а через нее и с Пушкиным — были достаточно близки. Собрав в Бессарабии греческие повстанческие силы, гетеристы[80] 23 февраля 1821 г. переправились через Прут в Валахию и открыли военные действия против турок. Все пишущие об этом справедливо отмечают тесную связь декабристов круга Орлова — Пестеля с греками-патриотами. Записку для императора о положении дел в гетерии было поручено составить адъютанту командующего 2-й армией полковнику П. И. Пестелю; именно с этой целью приезжал он в Кишинев в апреле — мае 1821 г. Доклад Пестеля был направлен на то, чтобы со всей осторожностью, но все же побудить Александра I оказать содействие греческим патриотам, ведомым Ипсиланти. Однако позиция этого последнего напугала русские власти. Не мог же в самом деле самодержец всероссийский, все явственнее скатывавшийся в те годы на крайне реакционные позиции, помогать человеку, выпускавшему такие воззвания: «Сражайся за веру в Отечество! Настал час, мужественные эллины. Давно уже европейские народы, сражаясь за свои права и свободу, приглашали нас к подражанию… Итак, к оружию, друзья! Отечество нас призывает!»

Образ «безрукого князя» долго волновал Пушкина. Он даже всерьез собирался отправиться с ним или за ним в восставшую Грецию. «Недавно приехал в Кишинев, — писал он Дельвигу, — и скоро оставляю благословенную Бессарабию — есть страны благословеннее». В первой половине марта 1821 г. было написано обстоятельное письмо (по-видимому, В. Л. Давыдову — точно адресат не установлен) о греческих событиях, которое обнаруживает подход Пушкина ко всей проблеме в целом (№ 10). Как ни мечтал он вернуться в Петербург, но, выражая надежду на русскую поддержку восставших греков, писал С. И. Тургеневу: «если есть надежда на войну, ради Христа, оставьте меня в Бессарабии». Иногда Пушкин, казалось, верил в победу даже больше, чем сами греки. «Ничто еще не было так народно, как дело греков», — говорил он. В бумагах Пушкина остались следы замысла поэмы о греческом восстании:

Поля и горы ночь объемлет,

В лесу под сению древес

…Ипс(иланти) дремлет

Сохранилось еще несколько подобных набросков и планов. И в дальнейшем тема восставшей Греции и Ипсиланти не была забыта. Имя героя-генерала мелькает и в «Выстреле», и в «Кирджали», и в «Езерском»; в 10-й главе «Онегина» запечатлены кишиневские воспоминания:

Тряслися грозно Пиренеи —

Волкан Неаполя пылал.

Безрукий князь друзьям Мореи[81]

Из Кишинева уж мигал.

На полях рукописи первоначальных набросков «Братьев-разбойников» — головной портрет Александра Ипсиланти. На другой рукописи 1821 г. — характерные фигуры гетеристов.

Историки спорят о степени осведомленности южных декабристов, и в частности М. Ф. Орлова, о планах греческих повстанцев. Крайняя точка зрения даже предполагает, что Орлов собирался самостоятельно выступить с войсками к ним на помощь. Но все исследователи сходятся на том, что между российским дворянским революционным движением, приведшим к 14 декабря, и национально-освободительным восстанием за свободу Греции существовала тесная связь. Пушкин остро чувствовал это в «орловщине», как называли иногда 16-ю дивизию. Много было у поэта важных разговоров, впечатлений и встреч. Остановимся подробнее на одной, может быть, самой важной.


«НЕ СКОРО ЖЕ МЫ УВИДИМ
ЭТОГО СПАРТАНЦА»

В 9 часов вечера 5 февраля 1822 г. Пушкин постучался в дверь кишиневской квартиры майора Владимира Федосеевича Раевского. Об этом вечернем визите существуют точные в деталях воспоминания Раевского:

«Здравствуй, душа моя! — сказал Пушкин весьма торопливо и изменившимся голосом.

— Здравствуй, что нового?

— Новости есть, но дурные, вот почему я прибежал к тебе.

— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток Сабанеева[82]. Но что такое?

— Вот что, — продолжал Пушкин, — Сабанеев уехал от генерала[83]; дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но слыша твое имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил, приложил ухо. Сабанеев утверждал, что тебя надо непременно арестовать, наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, — отстаивал тебя горячо. Долго еще продолжался разговор, я многого не дослышал, но из последних слов Сабанеева ясно уразумел: ничего нельзя открыть, пока ты не арестован.

— Спасибо, — сказал я Пушкину, — я это почти ожидал, но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается турецкой расправою; впрочем, что будет — то будет…»

Благодаря Пушкину Раевский успел уничтожить бумаги, которые, попади они в руки властям, могли бы дать им сведения о многих тульчинских и кишиневских декабристах и существенным образом изменить их планы и судьбу движения. Гибель скольких людей предотвратил тогда Пушкин, даже трудно сосчитать. Это один из сильных аргументов в пользу той точки зрения, что Пушкин хотя и не принадлежал формально к тайным обществам, но по своим убеждениям, речам и, как видим, даже действиям тесно смыкался с ними. Во всяком случае, в Кишиневе это было так. Может быть, с известной долей преувеличения П. Е. Щеголев, первым открывший Раевского для читателя-пушкиниста, писал: «Среди массы кишиневских приятелей, приятных и веселых собутыльников, просто знакомых Раевский был одним из немногих людей, которых поэт дарил своей дружбой, и единственным человеком, который был достоин этой дружбы».