Тургенев — Вяземскому, 9 мая: «Граф Воронцов сделан Новороссийским и Бессарабским генерал-губернатором. Не знаю еще отойдет ли к нему и бес арабский?[107]»
Вяземский — Тургеневу, 31 мая: «Говорили ли вы Воронцову о Пушкине? Непременно надобно бы ему взять его к себе. Похлопочите, добрые люди! Тем более, что Пушкин точно хочет остепениться, а скука и досада — плохие советники».
Еще не получив этого письма, Тургенев сообщал Вяземскому (1 июня): «Я говорил с Нессельроде и с графом Воронцовым о Пушкине. Он берет его к себе от Инзова и будет употреблять, чтобы спасти его нравственность, а таланту даст досуг и силу развиться».
К 15 июня все было окончательно решено. Тургенев передавал подробности: «О Пушкине вот как было. Зная политику и опасения сильных сего мира, следовательно и Воронцова, я не хотел говорить ему, а сказал Нессельроде в виде сомнения: у кого он должен быть: у Воронцова или у Инзова. Граф Нессельроде утвердил первого, а я присоветовал ему сказать о сем Воронцову. Сказано — сделано. Я после и сам два раза говорил Воронцову, истолковал ему Пушкина и что нужно для его спасения. Кажется, это пойдет на лад. Меценат, климат, море, исторические воспоминания — все есть; за талантом дело не станет, лишь бы не захлебнулся. Впрочем я одного боюсь: тебя послали в Варшаву, откуда тебя выслали, Батюшкова — в Италию — с ума сошел; что-то будет с Пушкиным?»
Разрешение Нессельроде оказалось необходимым, потому что Пушкин числился по ведомству иностранных дел и без санкции управляющего министерством его нельзя было никуда перевести. Формально ни Инзов, ни потом Воронцов не были вольны распоряжаться судьбой поэта. Это обстоятельство и вынудило год спустя Воронцова затеять долгую переписку с Нессельроде об удалении Пушкина из Одессы. Но весной 1823 г. Воронцов был настроен благодушно: он год как оставался не у дел, прослыв либералом, и вдруг столь блестящее назначение на один из важнейших постов в государстве! Теперь можно было и вновь чуть-чуть поиграть в либерализм, взяв под свое покровительство шалопая-поэта, который по молодости и малоопытности ничем не казался опасен. Очень скоро граф горько пожалел о своей «доброте». Что касается Тургенева, то он как всегда хлопотал от души, но не учел одного: понятия «меценат» и «Пушкин» заведомо были несовместны; впрочем, из последней фразы письма от 15 июня видно, что Тургенев в глубине души и сам опасался плохого исхода.
Как бы то ни было, лечившийся на водах в Одессе Пушкин совершенно неожиданно узнал о перемене судьбы своей (№ 2). И точно, перемена была необходима. В частности и потому, что те формы протеста, оппозиции, подготовки к революционному взрыву, которые наблюдал Пушкин в Кишиневе и Каменке и в которых сам принимал некоторое участие, требовали перемен. Арест Раевского прозвучал сигналом тревоги. Дальнейшие приготовления южных декабристов были скрыты от Пушкина. В Одессе он встречался со многими декабристами — С. Г. Волконским, Н. В. Басаргиным, С. П. Трубецким, — но сдержанность их была абсолютной и умолчание словно висело в воздухе. Ничего общего с бурными открытыми спорами в Каменке и у Орловых! Не случайно, пережив глубокое разочарование, он вскоре в Одессе написал стихотворение «Свободы сеятель пустынный…» (№ 1), определившее важное изменение в его мироощущении и поведении. С этого стихотворения не случайно начинается монтаж документов 7-й главы.
Лучшее описание Одессы — то, что дано в «Путешествии Онегина» (№ 3). Пушкин шутя называл ее летом песочницей, а зимой чернильницей. «Ничто не предвещает вам близости большого торгового города, — удивлялся один из путешественников, подъезжая к Одессе. — Кругом обширная степь, поросшая дикими травами, ненаселенность, напоминающая эпоху, когда еще борзый татарский конь привольно топтал сии безликие поля. Но, проезжая еще несколько верст, вы вдруг тонете, задыхаетесь в волнах песка! Начинаются пыльные пригороды Одессы — Пересыпь».
Бурно разраставшийся торговый порт Одесса был привлекателен для Пушкина во многих отношениях: море — вдохновитель его поэтического воображения; общество, невиданно разнообразное и образованное по сравнению с кишиневским; «информация», как теперь бы сказали, — несравненно более свежая и богатая, нежели в Кишиневе; театр, в котором гастролировала тогда неплохая итальянская опера, у театра кафе, откуда в антрактах приносили мороженое, и публика лакомилась им, устраиваясь на разбросанных вокруг театра камнях; гостиница Отона с ресторацией и игорной залой; лицей, множество частных пансионов, куда окрестные помещики привозили отпрысков и т. д. и т. п. Все здесь дышало морем и югом. Но город был все же чопорнее Кишинева: Пушкину пришлось часто сменять архалук и феску на сюртук и шляпу. Только железную палицу он, кажется, удержал, часто с ней появляясь.
Но это не отменяло и других особенностей: городок тогда был невелик, ужасающе пылен из-за нехватки воды — ее в засушливые годы везли из Днепра и продавали по рублю бочка. Щедрые домохозяева отпускали своим квартирантам по ведру воды в сутки на семейство. Пересыпь и Молдованка были по существу пригородными селами, отделявшимися от города пустырями. Знаменитый бульвар только начали благоустраивать во времена Пушкина; сажали ставшие вскоре одесской достопримечательностью акации. Осенью одесские пески превращались в одесскую непролазную грязь. Некоторые улицы огораживались цепями, запрещающими проезд. Но все равно экипажи то и дело застревали и приходилось вытаскивать их при помощи волов. Город пересекали грязные овраги с ветхими мостиками. За городскими пределами появились первые оазисы: дачи Ришелье, Ланжерона, Рено (по малофонтанской дороге).
Домики в городе были в основном низенькие, среди них выделялся своей импозантностью дом 30-летнего негоцианта сербского происхождения Ивана Ризнича на Херсонской улице. Ризнич исполнял, кроме всего прочего, должность директора театра. В театре с ним, одним из первых в Одессе, познакомился приезжий чиновник канцелярии Воронцова поэт Пушкин. Собственно, немного знал он Ризнича и по своим первым приездам в Одессу. Получивший превосходное образование в итальянских университетах, Ризнич сначала открыл банкирскую контору в Генуе, а потом переселился в Одессу и занялся выгодной торговлей пшеницей. В 1822 г. Иван Ризнич отправился в Вену и весной 1823 г. возвратился с женой — двадцатилетней Амалией полунемецкого-полуитальянского происхождения, родом из Флоренции. Полгода с ними вместе жила и ее мать. Пушкин не мог не влюбиться в прекрасную Амалию — она была вызывающе красива, умна и заметно отличалась даже на одесском фоне. Сослуживец и приятель Пушкина поэт В. И. Туманский писал: «замужние наши женщины (выключая прекрасную и любезную госпожу Ризнич) дичатся людей». Высока ростом, стройна, с пламенными очами, удивительной по форме и белизне шеей, необыкновенно длинной черной косой Амалия Ризнич покорила всю Одессу. Даже большой римский нос и большие ступни, которые она всегда прикрывала длинным шлейфом, не помешали ей прослыть первой красавицей. Когда она появлялась на улице в мужской шляпе и оригинальном наряде полуамазонки, все взоры устремлялись на нее. Дом Ризнич стал притягательным салоном для одесского общества. Амалия Ризнич говорила только по-французски и по-итальянски, русская речь в доме на Херсонской была редкостью. Пушкин в ее глазах был не поэтом, а блестящим и остроумнейшим из всех собеседников, владевшим тонкостями французской светской речи. Ну и поклонником, конечно, которого Амалия сразу же отличила в толпе соискателей ее благосклонности. А он, говорили, увивался вокруг нее као маче (сербск.) — «как котенок». Но безраздельно вниманием прелестной Амалии овладеть не удавалось — может быть, даже более удачливым воздыхателем оказался помещик, член одесской городской думы Александр Собаньский. В главном одесском светском салоне, у Воронцовых, Амалия принята, по-видимому, не была, или по крайней мере приглашалась лишь на широкие общие приемы, но не на интимные вечера. Зато у Ризничей вечно теснилась молодежь, гремела музыка, велась довольно крупная игра, которой не гнушалась и хозяйка. Здесь расставляла Амалия сети своего очарования, которых мало кто мог избежать. Ризнич, однако, был бдителен: он приставил к жене старого слугу, который вместе с матерью Амалии гарантировал надежность семейного очага. Увы, Амалия была больна чахоткой, ей оставалось недолго жить. 19 июля 1824 г. Ризнич сообщал в частном письме: «У меня тоже большое несчастье со здоровьем моей жены. После ее родов ей становилось все хуже и хуже. Изнурительная лихорадка, непрерывный кашель, харканье кровью внушали мне самое острое беспокойство. Меня заставляли верить и надеяться, что хорошее время года принесет какое-нибудь облегчение, но к несчастию случилось наоборот. Едва пришла весна, припадки сделались сильнее. Тогда доктора объявили, что категорически и не теряя времени, она должна оставить этот климат, так как иначе они не могли бы поручиться, что она переживет лето. Само собой разумеется, я не мог выбирать и стремительно решился на отъезд. Действительно, я отправил ее вместе с ребенком и, проводив ее до Броды, вынужден был вернуться сюда из-за моих дел, а она отправилась своей дорогой. Она поедет в Швейцарию, а осенью я присоединюсь к ней и отправлюсь с ней в Италию провести зиму. Лишь бы только бог помог ей восстановить здоровье!»
Возможно, Ризнич отчасти лицемерил (отъезд Амалии, говорят, связан был с разрывом супругов), но здоровье ее в самом деле было очень плохо. Уехала она с сыном и тремя слугами в первых числах мая 1824 г. Собаньский бросился за ней, настиг, проводил до Вены. Но там они расстались навсегда. Другой поклонник последовал за ней и в Италию. Не исключено, что и Пушкин, если бы ему удалось осуществить свой план бегства морем в 1824 г., попытался бы отыскать Амалию («Ты звал меня, я был окован», — так обращался он к морю). В мае 1825 г., оставленная мужем без средств, измученная болезнью, Амалия Ризнич умерла в Италии. Супруг ее вскоре вторично женился. До Пушкина в Михайловском весть о смерти Амалии дошла 25 июля 1826 г. В рукописи его есть помета «Усл. о см. 25», которую большинство исследователей расшифровывают: «услышал о смерти Амалии Ризнич 25 числа». 29-м июля помечена элегия «Под небом голубым…».