Не знаю где, но не у нас,
Достопочтенный лорд Мидас[115],
С душой посредственной и низкой,
Чтоб не упасть дорогой склизкой,
Ползком прополз в известный чин
И стал известный господин.
Еще два слова об Мидасе:
Он не хранил в своем запасе
Глубоких замыслов и дум;
Имел он не блестящий ум,
Душой не слишком был отважен;
Зато был сух, учтив и важен.
Льстецы героя моего,
Не зная, как хвалить его,
Провозгласить решились тонким…
Эпиграмме в публикации предпослано такое замечание: «Тонкость не доказывает еще ума. Глупцы и даже сумасшедшие бывают удивительно тонки. Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным». Так в последний раз досталось «лорду Мидасу». Между прочим, после смерти Пушкина Воронцов лицемерно сокрушался, что нет уж с нами «певца Бахчисарая», и даже нанес визит соболезнования Наталье Николаевне.
Наряду с ревностью и вольными разговорами Пушкин считал причиной своего исключения со службы и удаления из Одессы одно неосторожное письмо. Адресат его с полной точностью не установлен: скорее всего Вяземский[116], но не исключено, что Кюхельбекер или кто-нибудь еще из друзей. Вот крамольный отрывок (остальная часть не сохранилась): «читая Шекспира и Библию, святый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира. Ты хочешь знать, что я делаю: пишу пестрые строфы романтической поэмы („Цыганы“. — В. К.) и беру уроки чистого афеизма». Атеистические убеждения — это была страшная крамола по тем временам, и в принципе перлюстрации такого письма хватило бы для отставки и высылки. Но Воронцов начал кампанию задолго до мая 1824 г. (когда скорее всего написано письмо) и не намерен был успокаиваться до избавления от Пушкина.
Документы, связанные с высылкой Пушкина, последовательно представлены в подборке (№ 46 и др.). Это переписка, так сказать, официальная. Но была и другая — та, что вели между собой обеспокоенные друзья поэта — А. И. Тургенев, П. А. Вяземский, В. Ф. Вяземская (она, как помните, жила в Одессе с 7 июня 1824 г.). 13 июня Вера Федоровна сообщала тревожные вести о Пушкине: «Я делаю все, что могу, чтобы успокоить его, браню его от твоего имени, уверяя его, что, разумеется, ты первый признал бы его виноватым, так как только ветреник мог так набедокурить. Он захотел выставить в смешном виде важную для него особу — и сделал это; это стало известно, и, как и следовало ожидать, на него не смогли больше смотреть благосклонно».
Сам Пушкин еще 24–25 июня пожаловался Вяземскому на невыносимую для него обстановку в Одессе: «Я поссорился с Воронцовым и завел с ним полемическую переписку (до нас не дошедшую. — В. К.), которая кончилась с моей стороны просьбою в отставку. Но чем кончат власти, еще неизвестно».
Тургенев — Вяземскому 1 июля 1824 г.: «Граф Воронцов прислал представление об увольнении Пушкина. Желая coûte que coûte[117] оставить его при нем, я ездил к Нессельроде, но узнал от него, что это уже невозможно; что уже несколько раз, и давно, граф Воронцов представлял о сем et pour cause[118]; что надобно искать другого мецената-начальника. Долго вчера я толковал о том с Севериным, и мысль наша остановилась на Паулуччи, тем более, что Пушкин — и псковский помещик. Виноват один Пушкин. Графиня его отличала, отличает как заслуживает талант его, но он рвется в беду свою. Больно и досадно! Куда с ним деваться?» Д. П. Северин — знакомец Пушкина по «Арзамасу», видный чиновник Коллегии иностранных дел, приближенный к Нессельроде; Ф. О. Паулуччи — генерал-губернатор Псковского края, под его покровительство надеялся Тургенев «пристроить» Пушкина. В целом же это письмо скорее отражает картину, представленную Воронцовым в письме в Петербург, чем точку зрения поэта, не терпящего какого бы то ни было покровительства. Впрочем, для выяснения истинной обстановки в Одессе в 1824 г. и столетия не хватило — что спрашивать с доброжелательного ходатая Тургенева.
7 июля Вяземский, вооружившись сведениями, полученными от жены, и правильно домыслив остальное, писал Тургеневу: «Но, видно, дело так повернули, что не он просится: это неясно! Грешно, если над ним уже промышляют и лукавят».
Однако даже 10 июля ничто, на взгляд Вяземской, не предвещало беды, еще не грозила никакая буря, разве что буря в буквальном смысле — морская. В. Ф. Вяземская — мужу: «Я провела вчера под проливным дождем около часу на берегу моря в обществе Пушкина, наблюдая за кораблем в схватке с штормом. Грот-мачта была сломана, экипаж высадился на две шлюпки, которые так страшно бросало, что я не могла удержаться от крика». Но Вяземский в Москве в тот же день был осведомлен несколько лучше: «Эх он шалун! Мне страх на него досадно. Да и не на его одного! Мне кажется по тому, что пишут мне из Петербурга, что это дело криво там представлено. Грешно тем, которые не уважают дарования даже и в безумном! Дарование все священно, хоть оно и в мутном сосуде!»
Вяземская верила, что не мог же Воронцов до эпиграмм писать доносы на Пушкина — слишком высока была светская репутация «полу-милорда». Однако все же Вяземская подозревала, что за этим стоит нечто ей неведомое. 19 июля она недоуменно разъясняла: «Он провинился лишь ребячествами, да еще тем, что обнаружил справедливую досаду на то, что его послали искать местопребывание саранчи, — и то ведь он повиновался. Он был там и по возвращении попросил отставки, потому что почувствовал себя оскорбленным. Вот и все».
Хлопоты, начатые Тургеневым, подвигались туго. 15 июля он отвечал Вяземскому: «Письмо твое от 7 июля получил. О Пушкине ничего еще не знаю, ибо не видел ни Нессельроде, ни Северина. Последний совершенно отказался принимать участие в его деле, да ему и делать нечего. Решит, вероятно, сам государь. Нессельроде может только надоумить. Спрошу его при первом свидании. Вчера пронесся здесь слух, что Пушкин застрелился, но из Одессы этого со вчерашней почтой не пишут, да и ты бы от жены лучше знал». Теперь уже трудно установить, откуда пошел слух о самоубийстве, но, во всяком случае, накал ссоры между Воронцовым и Пушкиным был очень сильным. Вера Федоровна успокоила Вяземского уже после отъезда Пушкина из Одессы: «Пушкин не застрелился и никогда не застрелится, разве только от тоски этой зимой в деревне».
Еще 27 июля у Пушкина была надежда, что если и дадут отставку, то оставят его на житье в Одессе. Вызов к градоначальнику Гурьеву 29-го числа положил конец всяким иллюзиям: его высылали, если не в 24, то в 48 часов. Мы теперь знаем переписку Воронцова с Петербургом и предписание генерал-губернатора Гурьеву. Пушкин обо всем этом не знал и не узнал до самой смерти…
Много лет спустя Вера Федоровна рассказывала Бартеневу: «когда решена была его высылка из Одессы, он прибежал впопыхах с дачи Воронцовых, весь растерянный, без шляпы и перчаток, так что за ними посылали человека». Видимо, в Петербурге «информация просочилась», потому что в самый день отъезда Пушкина из Одессы (т. е. еще не имея вестей) Вяземский спешил оповестить Тургенева: «Из Петербурга пишут, что он выключен из службы и велено ему жить у отца в деревне. Правда ли? И проедет ли он через Москву? Надобно было дарование уважить. Грустно и досадно!» Тургенев отвечал 5 августа: «Ты уже знаешь, что Пушкин отставлен, ему велено жить в деревне отца его под надзором Паулуччи. Это не по одному представлению графа Воронцова, но и по другому делу, о котором скажу на словах. О приезде его туда еще ничего не слышно». «Другое дело» — конечно, перлюстрированное «атеистическое» письмо.
В то время Пушкин уже шестой день был в дороге. Попытка ослушаться и уехать за море не удалась. Вяземская, а скорее всего и Воронцова, как говорилось, тщетно пытались помочь ему в исполнении задуманного. Это навлекло неудовольствие графа Воронцова уже и на Вяземскую. Как выясняется из письма московского почт-директора А. Я. Булгакова брату, «Воронцов желал, чтобы сношения с Вяземскою прекратились у графини, он очень сердит на них обеих, особливо на княгиню, за Пушкина шалуна-поэта, да и поделом. Вяземская хотела поддержать его бегство из Одессы, искала для него денег и способы отправить его морем. Это ли не безрассудство». Свои сведения Булгаков получил, так сказать, из первоисточника — от самого М. С. Воронцова. Тот хотел искоренить в Одессе даже память о Пушкине, а для этого прежде всего необходимо было распроститься с Вяземской. Он дипломатически изъяснял Булгакову: «Что касается княгини Вяземской, то скажу Вам (но между нами), что наша страна еще недостаточно цивилизована, чтобы оценить ее блестящий и острый ум, которым мы до сих пор еще ошеломлены. И затем, мы считаем, так сказать, неприличным ее затеи поддерживать попытки бегства, задуманные этим сумасшедшим и озорником Пушкиным, когда получился приказ отправить его в Псков. Вы гораздо достойнее нас наслаждаться ее обществом, чем мы, и мы вам его предоставляем с удовольствием…»
Вера Федоровна проводила Пушкина и горестно с ним распрощалась. На другой день, 2 августа, она рассказала об этом в письме Петру Андреевичу: «Приходится начать письмо с того, что меня занимает сейчас более всего — со ссылки и отъезда Пушкина, которого я только что проводила до верха моей огромной горы, нежно поцеловала и о котором я плакала, как о брате, потому что последние недели мы были с ним совсем как брат с сестрой. Я была единственной поверенной его огорчений и свидетелем его слабости, так как он был в отчаянии от того, что покидает Одессу, в особенности из некоего чувства, которое разрослось в нем за последние дни как это бывает. Не говори ничего об этом, при свидании мы потолкуем об этом менее туманно, есть основания прекратить этот разговор. Молчи, хотя это очень целомудренно и серьезно лишь с его стороны