Жизнь Пушкина — страница 99 из 130

<…> к родным моим в Киев. В Чернигове мы ночевали в какой-то гостинице. Утром, войдя в залу, я увидел в соседней, буфетной комнате шагавшего вдоль стойки молодого человека, которого, по месту прогулки и по костюму, принял за полового. Наряд был очень непредставительный: желтые нанковые, небрежно надетые шаровары и русская цветная измятая рубаха, подвязанная вытертым черным шейным платком; курчавые довольно длинные и густые волосы развевались в беспорядке. Вдруг эта личность быстро подходит ко мне с вопросом: «Вы из Царскосельского лицея?» На мне еще был казенный сюртук, по форме одинаковый с лицейским.

Сочтя любопытство полового неуместным и не желая завязывать разговор, я отвечал довольно сухо.

— А! Так вы были вместе с моим братом, — возразил собеседник.

Это меня озадачило, и я уже вежливо просил его назвать мне свою фамилию.

— Я Пушкин; брат мой Лев был в вашем пансионе.

Слава Пушкина светила тогда в полном блеске, вся молодежь благоговела пред этим именем, и легко можно себе представить, как я, семнадцатилетний школьник, был обрадован неожиданною встречею и сконфужен моею опрометчивостию.

Тем не менее мой спутник и я скоро с ним разговорились. Он рассказал нам, что едет из Одессы в деревню, но что усмирение его не совсем еще кончено, и, смеясь, показал свою подорожную, где по порядку были прописаны все города, на какие именно он должен был ехать. Затем он попросил меня передать в Киеве записку генералу Раевскому, тут же им написанную. Надобно было ее запечатать, но у Пушкина печати не оказалось. Я достал свою, и она пришлась кстати, так как вырезанные на ней буквы А. П. как раз подходили и к его имени и фамилии. Признаюсь, эта случайность суеверно меня порадовала; я втихомолку начинал уже рифмовать и потому видел в такой тождественности счастливое для себя предзнаменование.

1872


58
XXXII

Недолго вместе мы бродили

По берегам эвксинских вод.

Судьбы нас снова разлучили

И нам назначили поход.

Онегин, очень охлажденный

И тем, что видел, насыщенный,

Пустился к невским берегам.

А я от милых южных дам,

От жирных устриц черноморских,

От оперы, от темных лож

И, слава богу, от вельмож

Уехал в тень лесов тригорских,

В далекий северный уезд;

И был печален мой приезд.

Путешествие Онегина.

(Из ранних редакций).

Глава восьмая1824–1826

Но злобно мной играет счастье:

Давно без крова я ношусь, 

Куда подует самовластье; 

Уснув, не знаю, где проснусь.

Всегда гоним, теперь в изгнанье

Влачу закованные дни. 

1824

Но здесь меня таинственным щитом

Святое провиденье осенило,

Поэзия, как ангел утешитель,

Спасла меня, и я воскрес душой.

1835


Мало есть таких времен в жизни Пушкина, которые были бы столь богаты автобиографическими признаниями, как годы михайловской ссылки. Достаточно одно за другим перечитать его письма из псковской деревни (их около 120), чтобы представить себе все обстоятельства жизни поэта и круг его размышлений. К тому же, существовали ведь и особые биографические «Записки», почти полностью уничтоженные после поражения декабрьского восстания 1825 г. Множество жизненных проблем, встреч, обстоятельств заметит внимательный читатель пушкинских писем той поры. Отношения в семье (см. также гл. 1), ссора с отцом, грозившая более чем серьезными последствиями; дружба с соседями и теми, кто приезжал в Михайловское (см. Друзья Пушкина, Т. 2); тяготы пребывания под многослойным надзором; обдумывание и обсуждение с посвященными способов вырваться из ссылки — от просьб к царю до подготовки побега за границу; литературные новости и размышления и издательско-гонорарные дела — через цензуру пробилась 1-я глава «Онегина», огромная работа велась над сборником стихотворений, обнаружилась «плутня Ольдекопа»[132]; сердечные увлечения — сменяющиеся и куда менее глубокие, чем одесское.

Однако рядом с прямой зафиксированной автобиографией живет и другая — не поддающаяся однозначному толкованию исповедь души его: художественные творения, созданные в годы ссылки.

Думается, совершенно прав был П. В. Анненков, когда отводил всем внешним проявлениям жизни ссылочного невольника-поэта, в том числе радостному пребыванию его в Тригорском, второстепенную роль по сравнению с неустанным творческим трудом. Анненков писал: «Настоящим центром его духовной жизни было Михайловское и одно Михайловское: там он вспоминал о привязанностях, оставленных в Одессе; там он открывал Шекспира и там предавался грусти, радости и восторгам творчества, о которых соседи Тригорского не имели и предчувствия. Он делился с ними одной самой ничтожной долей своей мысли — именно планами вырваться на свободу, покончить с своим заточением, оставляя в глубочайшей тайне всю полноту жизни, переживаемой им в уединении Михайловского. Тут был для него неиссякаемый источник мыслей, вдохновения, страстных занятий и вопросов морального свойства, а все прочее принадлежало уже к области призраков, которые он сам вызвал и лелеял для того, чтобы обстановить и скрасить внешнее свое существование».

Таким образом, необходимо заметить, что внешние биографические факторы в определенной степени сменились в 1824–1826 гг. внутренними — «деятельность переносится в глубь души», как сказал современный биограф Пушкина (Ю. М. Лотман). Поэт сам понимал и подтвердил это, написав в Михайловском: «…духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить». По подсчетам Д. Благого, в годы псковского заточения написано и доведено до той или иной степени чистовика более 90 произведений! Богатство это нечего и думать охватить в кратком обзоре и подборке документально-художественных фрагментов.

Первые месяцы в значительной мере были отданы недавнему прошлому — памяти о юге и южных впечатлениях, воплощенной в дивных стихах («К морю», «Коварность», «Фонтану Бахчисарайского дворца», «Ненастный день потух» и другие). Но скоро к этому прибавились и даже победили иные темы — прежде всего национально-исторические. Взгляните в письмо К. Ф. Рылеева (№ 24) и вы увидите, насколько точно уловил поэт-декабрист настроение псковского изгнанника[133]. Сперва Пушкин собирался написать о Разине и Пугачеве и требовал от брата из Петербурга книги о них. Народная стихия притягивала его. Псаломщик села Воронич А. Д. Скоропост рассказывал: «Он любил гулять около крестьянских селений. И слушал крестьянские рассказы, шутки и песни. В свое домашнее хозяйство он не входил никогда, как будто это не его дело и не он хозяин. Во время бывавших в Святогорском монастыре ярмарок любил ходить где более было собравшихся старцев (нищих). Он, бывало, вмешается в их толпу и поет с ними разные припевки, шутит с ними и записывает что они поют, а иногда даже переодевался в одежду старца и ходил с нищими по ярмарке… На ярмарке его всегда можно было видеть там, где ходили или стояли толпою старцы, а иногда ходил задумавшись, как будто кого или чего ищет». Конечно, достоверность деталей в подобных воспоминаниях не абсолютна, но общий тон — верен. Из этого общения с народом многие пословицы, поговорки, песни, припевки переходили в память, а после — в произведения Пушкина.

Получив в ноябре 1824 г. X и XI тома «Истории Государства Российского» Н. М. Карамзина, он окончательно выбрал тему (вернее — историческое время) и вид литературы и уже не отступил от своего замысла. Пушкин не оставил без поэмы отечественную историю («эту землю», как сказал Рылеев), но только поэма его вылилась в форму великой народной трагедии «Борис Годунов». Вообще, если в калейдоскопе важнейших внешних и внутренних событий жизни Пушкина в Михайловском выделить наиважнейшие, то, как представляется, их будет два: создание «Бориса Годунова» и мысли, ощущения, тревога и боль, связанные с восстанием 14 декабря, гибелью или каторгой близких людей.


* * *

«Словно гигант между пигмеями, — писал В. Г. Белинский, — до сих пор высится между множеством quasi[134]-русских трагедий пушкинский „Борис Годунов“ в гордом и суровом уединении, в недоступном величии строгого художественного стиля, благородной классической простоты».

Друг Пушкина Н. Н. Раевский прозорливо предрекал автору, узнав о замысле: «Хороша или плоха ваша трагедия, я заранее предвижу огромное значение ее для нашей литературы». В июле 1825 г. Пушкин признается Раевскому: «Я пишу и размышляю…» (№ 65).

В толстой черной тетради в кожаном переплете, которую Пушкин привез с собой из Одессы, среди записей конца 1824 г. появляются конспекты карамзинских глав — первые подступы к «Борису Годунову». Пушкинский конспект начинается задолго до того, как начнется сама трагедия: Борис ищет исполнителей чудовищного злодеяния — убиения царевича Димитрия; затем в Углич едут «расследователи» и главный среди них — Шуйский; потом происходит избрание Годунова на царство. Размышления Пушкина то и дело прерываются набросками других произведений, чаще всего — строфами 4-й главы «Онегина». Скоро начинаются листы готовых сцен. К июлю 1825 г. была завершена первая часть «Бориса…» — 9 сцен; к 13 сентября Пушкин дописал 2-ю часть — 6 сцен, а к 7 ноября 1825 г. трагедия была дописана полностью: был готов беловой список, впрочем, настолько испещренный поправками, что выглядит почти как черновик. Впоследствии деление на части было уничтожено, несколько сцен переставлены или исключены. К сожалению, значительная доля черновика (после первых пяти сцен) до нас не дошла. Это невосполнимая утрата целого мира пушкинских мыслей и отрезка самой жизни его в Михайловском.