Жизнь Ренуара — страница 39 из 67

. Семьи художников стали постепенно забывать о денежных заботах. Точнее, заботы эти отошли в область печальных воспоминаний; впрочем, быть может, эти воспоминания пробуждались сожалениями об ушедшей молодости. Ренуару было тогда уже сорок семь лет, Моне – сорок восемь, а Писсарро, которого длинная белая борода и большой с залысинами лоб делали похожим на библейского царя, – пятьдесят восемь.

Творческий кризис Ренуара тоже шел к концу. Летом художник снова ездил в Аржантей, в Буживаль, где писал пейзажи. Достаточно было взглянуть на них, на любой из написанных им детских портретов, как, например, на созданный в те дни портрет девочки с охапкой травы в фартуке[156], чтобы понять: Ренуар, обогащенный знанием, добытым за этот долгий, близящийся к завершению период, вновь обретал душевное равновесие, душевное равновесие и одновременно – уверенность. В ноябре Берта Моризо, поселившаяся на юге, в Симиезе, писала Малларме, что накануне отъезда виделась с Ренуаром: «Он совсем не грустен, весьма разговорчив и как будто доволен своей работой».

Зима 1888 года выдалась мягкая, солнечная. Здоровье матери Ренуара пошло на поправку. И, воспользовавшись теплыми днями, он поехал «крестьянствовать» в Эссуа, где оставался до исхода декабря. Там он писал прачек.

В письме к Берте Моризо он сообщал: «Я все больше похожу на сельского жителя». Забыты «жесткие воротнички», которые «действуют на нервы», потому что являются на его взгляд неопровержимым свидетельством человеческой глупости и самодовольства. Многое радовало его в Эссуа: «малейший луч солнца, который в Париже остается незамеченным», огонь в больших каминах, каштаны и картофелины, которые выпекали в золе, а он потом запивал их «пикколо с Золотого Берега»… Он ходил в сабо и наслаждался свободой.

Супруги Мане звали его к себе в Симиез – погостить у них в доме, окруженном огромным садом. Ренуар представил себе, как в этом саду зреют апельсины. Он обещал приехать к ним в начале января. «Синее море и горы всегда привлекают меня», – признался он. И добавил, что с радостью будет писать в Симиезе «апельсиновые деревья и под ними людей…».

Но апельсинам Симиеза было суждено зреть без него.

29 декабря он вдруг ощутил «мучительные невралгические боли». «Половина лица у меня будто парализована, – писал Ренуар Дюран-Рюэлю. – Я не могу ни спать, ни есть». Боль не утихала. Он думал, не образовался ли у него нарыв внутри у а.

Ренуар спешно вернулся в Париж в надежде, что какой-нибудь «ученый муж» быстро «вытащит его» из этого состояния. Но надежда скоро рухнула. «У меня частичный паралич мышц лица ревматического происхождения, – писал он супругам Мане. – Короче, одна половина лица у меня неподвижна… Впереди – отдых: два месяца лечения электричеством. Прощайте, апельсины».

«Надеюсь, это не столь уж серьезно, но по сей день никакого сдвига». Поправлялся он крайне медленно. Только в конце апреля наступило заметное улучшение. «Я медленно поправляюсь, но поправляюсь безусловно», – писал Ренуар в те дни доктору Гаше.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯРадость жизни1889-1908

IОТСРОЧКА

Когда вы счастливы, сознавайте это и не стыдитесь признаться, что вы переживаете состояние, достойное благоговения.

Монтерлан. Бесполезная услуга


Приступ ревматизма, с которого так несчастливо начался для Ренуара новый, 1889 год, поверг его в состояние глубокой подавленности.

Работа подвигалась плохо. Недовольный собой, Ренуар ворчал. Между тем в его искусстве уже проступали черты, которые после долгих лет «строгой» манеры должны были возобладать в его творчестве. Что бы ни думал сам Ренуар, как бы ни судили о том некоторые критики и любители, миновавший «период строгости» не был для него бесполезным. Художник всегда в выигрыше, если он взыскателен и требователен к себе. Человек всегда в выигрыше, когда борется с собственной натурой: это самый благородный способ развития личности и, возможно, самый верный способ до конца оставаться самим собой. Ренуар вышел из этого испытания, вооруженный знанием формы, – знанием, существенно важным для него, но недостижимым на путях одного лишь импрессионизма.

Овладев формой, он отныне мог оживить ее чувственными впечатлениями, передаче которых научил его импрессионизм. С помощью света и цвета он усиливал великолепие структур, прежде всего Ясенского тела. Сидя за мольбертом, он один за другим делал этюды с обнаженной натуры. В этот переходный период его творчества «Купальщицы» еще были выдержаны в «сухой» манере, но их «младшие сестры» в своем плотском великолепии напоминали сочные плоды.

Однако холсты, выходившие из его рук, не удовлетворяли его. В мае на Марсовом поле, где инженер Эйфель соорудил башню, названную его именем, открылась по случаю столетия революции 1789 года Всемирная выставка. Здесь же была устроена другая выставка – «Сто лет французского изобразительного искусства». По совету Виктора Шоке, Роже Маркс – инспектор департамента изящных искусств – предложил Ренуару принять в ней участие. «При встрече с господином Шоке, – ответил ему художник, – прошу Вас, не слушайте его отзывов обо мне. Когда я буду иметь удовольствие видеть Вас, я объясню Вам одну простую вещь: все, что я сделал до сих пор, я считаю плохим, и мне было бы чрезвычайно неприятно увидеть все это на выставке».

Ренуар побывал в павильонах на Марсовом поле вместе с Филиппом Бюрти. При этом стало очевидно, насколько ему чужда всякая экзотика. Бюрти повел его смотреть коллекцию японских эстампов, тех самых, которые оказали столь сильное влияние на многих из его друзей-импрессионистов.

«Здесь было много красивых вещей, не спорю. Но, выходя из зала, я увидел кресло времен Людовика XIV, покрытое маленьким и самым что ни на есть простым гобеленом, – я был готов расцеловать это кресло!.. Японские эстампы, конечно, необыкновенно интересны именно как японские эстампы, то есть при условии, что они остаются в Японии: народ, если только он не хочет наделать глупостей, не должен присваивать себе то, что чуждо его национальному духу… Как-то раз я поблагодарил критика, написавшего про меня, что я истинный последователь французской школы. „Я рад быть последователем французской школы, – сказал я ему, – но не потому, что хочу утвердить ее превосходство над другими школами, а потому, что, будучи французом, я хочу быть сыном своей страны! “

Больше, чем японские эстампы, Ренуар неизменно ценил и будет всегда ценить французские гравюры XVIII века. Разве через посредство Энгра он не продолжает традицию мастеров XVIII века? К тому же он всегда любил этих мастеров. В беседе с молодыми художниками, с которыми встречался каждую пятницу в ресторане «Дю-ра-мор»[157], он не боялся, ворча, хвалить Буше: «Вы полагаете, что Буше писал так себе, что ж, попробуйте… Это кажется легко, да… Да это и было легко… для него! Видно, как его кисть ласкает плечо, ягодицу… Попробуйте сами!»

Эти молодые художники, по большей части ученики весьма академичного Фернана Кормона, прозванного Папаша Коленная Чашечка, такие, как Анкетен, Тампье или Тулуз-Лотрек, тоже иногда обедавший с ними, все были в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет[158]. Ренуару, как видно, нравилось их дразнить. Он вообще не любил скрывать свои взгляды или смягчать свои суждения. Он привык к свободе, дорого заплатил за нее и говорил без обиняков все, что думал. Мало того, ему нравится вскрывать истинный смысл вещей, которые люди привыкли маскировать. Человеческие иллюзии и претензии, тысячи уловок, придуманных людьми самоутверждения ради, бесили его. Он считал, что все изменчиво и относительно. Всякий человек – всего лишь тень, ощупью бредущая среди других теней. Презирая всякое преклонение перед абсолютными истинами, Ренуар порой скатывался к цинизму, даже когда речь шла об искусстве, которому он посвятил всю свою жизнь. «Поймите наконец: никто ничего в этом не смыслит, и я тоже не смыслю. Единственный барометр, указывающий ценность картины, – это аукцион».

Многие из этих молодых людей к тому же раздражали его своим самомнением. «Вы хотите стать императором живописи? – сердито бросил он Анкетену. – Нет больше императоров!»

Точно так же раздражала его простодушная вера Писсарро в разные теории и системы. «Живопись в двадцати пяти уроках!» – издевался он. Как-то раз вместе с завсегдатаями «Дю-ра-мор» Ренуар отправился на выставку и там увидел Писсарро, окруженного группой людей. Стоя у одной из картин, он говорил поучающим тоном: «Смотрите, вот здесь художник ошибся. Он построил свою картину на основном, неверно выбранном тоне. И поэтому все распадается. Почему же он неверно выбрал тон?»

Подойдя к Писсарро, Ренуар насмешливо прошептал ему в ухо: «Потому что вы – старый дурак». Ошеломленный Писсарро обернулся и, узнав своего приятеля, возразил с улыбкой: «Это не довод»[159].

Летом Ренуар снова провел некоторое время в Экс-ан-Провансе. Деверь Сезанна, Максим Кониль, сдал ему свой дом в Монбриане. Для одной из своих картин Ренуар взял излюбленный мотив Сезанна – гору Сент-Виктуар. Но только написал ее совсем по-иному! У Сезанна каменная громада горы предстает перед зрителем как некое творение духа. У Ренуара она вырастает над помещенными на первом плане миндальными деревьями, радуя нежными тонами красок, – будто чарующее творение земли.

Ренуар чутким ухом ловил голоса земли, еле слышное журчание земных соков, которые питают миндаль, расцветающий под лучами солнца, – соков, от которых набухают груди женщин[160].


* * *

Иные творят в угаре молодости, чувствующей нависшую над ней угрозу, но подчас добровольно обрекающей себя на гибель. Карлик Тулуз-Лотрек, душа бурных ночей Монмартра, с которым Ренуар иногда встречался в «Дю-ра-мор», знал, что сжигает свою жизнь. А Ван Гог, по собственной просьбе запертый в приют для душевнобольных, разве, провидя свою судьбу, не спешил исступленно навстречу развязке? Всего лишь за шесть лет до смерти он писал: «Что касается времени, которое осталось у меня для работы, думаю, мое тело выдержит еще известное число лет, скажем лет шесть-десять. Я не намерен щадить себя, избегать волнений и трудностей… Но я хорошо знаю, что должен выполнить за короткий срок определенную работу»