Милая и дорогая доченька Тамара. Получила и фото, где сняты мои голубята и где сидите вы с Колюшкой, как два душистых цветочка. Я так нарыдалась, что даже не могу тебе, моя голубушка, сказать. Ведь ты, детка, пойми, что такая долгая разлука меня надорвала и здоровья на десять лет унесла. Когда получила первую весточку, я не знала предела радости. Думала, что везде теперь так светло, как у меня на сердце. Но в то же время сердце так ныло, что не могла найти себе места. Я думала, оно просто болит, а оно предсказывало несчастье… Колин папа погиб в 18-м году, когда я была Коленькой беременна. Так что он родного папу и не знал. Ах, Боже мой, зачем я его на свет родила, такого мученика!.. Милая моя девочка, я тебя никогда не забуду и всю жизнь буду благодарить за твою ласку к Коле и за твою заботу обо мне… Твоя мама Дарья Васильевна».
«Здравствуй, дорогая, героическая Тамара! Пишу тебе утром, солнечным утром. Хочу, чтобы солнышко хоть немного заглянуло в твою душу, где с уходом Коли вечный мрак…
Я видел, как ты добивалась, чтобы тебя пропустили к нему. Видел, что здесь не романтика. Человечность. Причём я видел, что ты о многих беспокоилась, чего не могу сказать ни об одном человеке, освободившемся из лагеря.
Затем случилось непоправимое – заболел Коля.
Твоя преданность, твоя забота выше человеческих. Первой чертой благородства – способностью к самопожертвованию – ты обладаешь не меньше, чем способностью любить. Не думай, Тамара, что я выношу тебе благодарность. Нет. Больше. Я пою гимн человечности, гимн радости, любви – в наш век бесчеловечности, трусости, подлости.
Боже мой! Как я рад, что жизнь многому учит!
Тамара! Вне зависимости от того, где ты будешь, как ты будешь жить и прочее, я твой друг.
Человек – звучит подло.
Человек – это лагерь, донос, тюрьма, провокация, трусость.
Твой друг – определённо!
Тамара! Где бы ты ни была, как бы ни было тебе трудно, знай, что у тебя есть человек, абсолютно преданный, готовый прийти тебе на помощь.
Тамара! Что касается меня, то не беспокойся обо мне. Чем мне труднее, тем это делает меня злее. Мне ничего не надо. Целую. Сергей Аллилуев».
«Томик, дорогая! Взяла бумагу и ручку в руки, но они дрожат, и нет, дорогая, нет таких слов, не нахожу просто их, которыми я могла бы тебе помочь перенести эту боль. Я знаю, она сжала всю тебя. Ты чувствуешь даже физическую боль, но, Томик, крепись, наша дорогая, хорошая Томик, крепись. Не сгибайся. Ведь ты уже столько перенесла, столько перетерпела, всегда подняв голову. Так жаль и Колю, и тебя… Как же тебе, наша дорогая, не везёт. Всё какие-то иглы, шипы на твоём пути. И почему так? Почему? Нет ответа… Прошу тебя, не забывай, что надо есть, а то ты как тень. Вика, Валя, Марго – мы все беспокоимся о тебе. Мы, твои друзья, всегда с тобою. Всегда с тобою».
«Томочка! Не нужно так! Я ужаснулся, увидев Вас сегодня, – ведь Вы же умная, сильная женщина. Вы понимаете всё. Возьмите же себя в руки. Вы должны сохранить свои силы, своё здоровье. Ну, ушёл Коля, что же поделать? Разве с этим окончилась Ваша жизнь? Ах, Тома, как хотел бы я поговорить с Вами, дать хоть небольшую частицу своего оптимизма, но… только два-три слова, только пожатие руки. Ваши пальцы стали такими сухими, Тома. Горе ходит по нашим семьям. Неужели же не успокоится оно на этом? Боже, Боже! Сколько жертв, сколько потерь!
Мне больно, мне ужасно тяжело, хотя я понимаю, что ничем не поможешь, не вернёшь Колюшку. Плачу вместе с Вами, вместо того чтобы успокоить. Да хранит Вас Бог. Искренне Ваш Жорж».
«Солнечный друг мой Тамарочка! Весть о страшном событии, о глубоком Вашем горе поразила меня, как и всех Ваших друзей.
Я подолгу сидел вечерами над маленьким столом своим, вспоминая Ваш нежный, как та лилия, светлый, вечно юный образ и рядом с Вами Колю. Сидел и не находил в себе сил помочь рассеять Ваше горе. Во-первых, память о Коле, светлую память как о прекрасном товарище, как о человеке, всей душой любившем Вас, как о талантливом актёре, я буду нести в своём сердце вечно, вечно. Во-вторых, любовь моя к Вам, тихая и нежная, настоящая, человеческая любовь брата к чистой своей, убитой горем сестре по крайней мере удвоилась. Я целую Ваши руки, обнимаю Вас ласково, глажу Ваши чудные волосы и тороплю время. Пусть оно идёт быстрей, всё дальше и дальше уносит Вас от этого страшного события.
Коля находил в себе силы ради Вас, ради любви к Вам преодолевать всякие и всяческие препятствия. Надо и Вам найти эти силы…
У нас на реке много белых лилий. Когда я их вижу, то вспоминаю Вас и Колю. Ваш Алексей».
«Дорогая Тамарочка! Это ужасно, родная. Боже мой! Зачем должен был уйти Коля так далеко и безвозвратно? Кому это нужно было? Но ты должна смириться, милая девочка, родная Томочка, с мыслью, что для Коли теперь ничего не нужно. Как много на твою долю пришлось переживаний и слёз! Я понимаю тебя, как никто, любимая. Но постепенно, с годами горечь утраты любимого будет зарастать. А жить ведь нужно, ты ещё молода и когда-нибудь будешь радоваться красавцем Юрочкой. Всё же ты будешь с ним вместе, пусть не сегодня, не завтра, но в будущем… Жаль тебя, одинокую страдалицу, жаль Николаюшкину молодую жизнь, так рано оборвавшуюся. Как он, бедняжка, хотел семью, детей.
Очень хорошо, что ты похоронила его по-человечески. Приезжай ко мне. Целую, целую. Оля».
«Дорогая, родная моя Томочка! Хотелось бы обнять тебя крепко, прижать к себе и поплакать вместе с тобой. Слов нет. Да и разве есть такие, которые могли бы выразить весь этот ужас? Все слова пусты и бесцветны, даже оскорбительны рядом с тем глубоким горем, которое ты несёшь в себе!.. Твоя Таня Мироненко».
«О моя родная! Как успокоить, залечить твою боль? Ведь Колина смерть – это что-то ужасное, больное. Это подействовало не только на нас, но на всех девушек сельхозколонны. Все сильно переживают и жалеют Колю. Все его знали по сцене и любили. И кто же мог Колю не знать? Разве можно забыть его басни? А ваш отрывок из „Баядеры“? Надолго всё это останется в памяти. Жаль, что его талант не успел подышать вольным воздухом и остался в закрытом мире… Твоя Вика».
«Твоя Лёля», «Ваша Ревекка», «твоя Мира», Катя, Агата, Вика, Алексей… Писали едва овладевшие русским языком литовские и латышские девочки – друзья. Семнадцатилетняя литовка Броня, сердечно откликнувшаяся на беду, через пару лет не выдержала своей и повесилась. Приходили письма от совсем незнакомых людей.
Дарья Васильевна долго писала мне. Потом писем не стало. На мои – никто не отзывался.
Хелла заставала меня на кладбище. Приходила с вилкой и банкой консервов:
– Поешь! Или я лягу тут и умру. Моя Томика, ты ведь не хочешь этого? А я – запросто. Мой сын, моя сестра в другой стране. И я никогда их не увижу. Мой муж расстрелян. И виновата в этом я. Как жить будем, Томика? Надо ли?
Неподдельность участия удержала, помогла остаться жить.
Глава двенадцатая
Штат микуньской железнодорожной поликлиники, в которой мы с Хеллой работали, наполовину состоял из выпускников ленинградских медицинских вузов. От Ленинграда до Коми АССР езды было чуть более суток. А бронь на ленинградскую площадь давалась. Поэтому при распределении молодые врачи охотно соглашались ехать в Коми. Чтобы иметь полный комплект документов для суда и взять сына, мне нужны были хотя бы девять метров площади и прописка.
– Не вам же, бывшим заключённым, я буду выделять жильё, когда мне надо расселять ленинградских специалистов, – отвечала на наши с Хеллой просьбы начальник лечебного отделения Денисенко. – Фонды ограничены.
Да, фонды были малы. Но от того, сумею я добыть жильё или нет, зависела жизнь. Из мизерного заработка выкроить хоть что-то на оплату частной комнаты было попросту невозможно. В то время мы с Хеллой получали по тридцать два рубля. В поисках выхода я добилась разрешения на работу по совместительству в должности лаборантки. Прибавилось ещё тридцать два рубля. Рабочий паровозного депо, недавно построивший дом, искал квартирантку. Жил он с женой и пятилетней дочкой. Я въехала в пустую квадратную комнату с двумя выходившими прямо в лес окнами. Сбила из досок топчан, установила его на два кругляша. Бывалый чемодан привычно обратила в стол. И впервые за много лет закрыла за собой дверь.
Даже недобрая жуть шумевших за окном елей не показалась тогда враждебной: «Здесь поставлю кроватку Юрика. Сумею постепенно купить и бельё, и посуду. Все начинают с нуля». Однако, узнав, что я из «бывших», хозяева стали выказывать мне всяческое недоброжелательство. На попытки завоевать их расположение не отзывались. А я прилагала к тому немалые старания.
– Давайте я помогу вам распилить дрова, – и бралась за другой конец пилы.
– Я наношу воды в бочку! – предупредительно спешила я взять вёдра.
Пилила. Носила. Но молодым, здоровым хозяевам часто плакавшая жиличка без имущества пришлась «поперёк нутра».
– Что это вы всё тут пишете? – спросила меня как-то хозяйка.
– Письма.
– Столько? Так вроде не бывает. Что-то другое, наверно?
Раздражение хозяев нарастало. И очень быстро всё разрешилось. Рано утром ко мне в комнату зашла их пятилетняя девочка.
– Иди ко мне, Катенька, давай с тобой нарисуем наш дом и белку.
Держа палец во рту, девочка пристально глядела на меня:
– Убирайся от нас! Ты – нищая. А нам голо-во-дранки не нужны!
– Съезжайте от нас. Нам комната нужна. Родственники приезжают, – подвели вечером черту взрослые.
Так я снова вернулась к Шпаковым на кухню, где с благодарностью за место на полу продолжала обитать Хелла. Повсеместно, на службе и в быту, естественное стремление сравняться с окружающими разбивалось вдребезги о добротно сработанное клеймо: «лагерник», «бывший». Некоторые из сослуживцев откровенно сторонились нас с Хеллой. Мало кто из молодых врачей решался завязывать с нами дружеские отношения.
Особенно близко мы сошлись в ту пору с детским врачом Ритой Дубинкер. Высокая, с чёрными блестящими глаз