Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 103 из 114

ами, она была отважной и жизнелюбивой. Но вот, заметив, что Рита не разговаривает с такой же, как она, молоденькой выпускницей, врачом-окулистом Калининой, я спросила:

– Поссорились? Из-за чего?

– Из-за вас, – после некоторого колебания ответила Рита.

– Что так?..

Те, кто сочувствовал мне, говорили: раз освободилась – значит теперь «как все». Но у доктора Калининой родной брат служил в архангельском НКВД. Она была подкованнее прочих и в подобных вопросах разбиралась лучше. «Она – как все? – И Калинина поводила указательным пальчиком слева направо. – Никогда не будет – как все! Навсегда останется чужой! Пятна этого ей не смыть! И никогда она полноправной в нашей жизни не будет». Зловещее пророчество произвело впечатление на «небывших». Испугал и тон. Мысленно они отгородились от нас частоколами не ниже лагерных. В быту это называли «неопубликованной гражданской войной».

* * *

Всё, что касалось сына, продолжало быть не мыслью, не тоской, а изныванием. Принудить начальницу лечобъединения дать мне жильё я власти не имела. Искать другое место службы не решалась. Без разбору бралась за любые командировки, только бы проехать через Вельск, увидеть и обнять сына. Писала обоим Бахаревым, то Филиппу, то Вере, просила сообщать мне о Юрочке. Регулярнее, чем он, отвечала она:

«Тамара Владиславовна! Получила Ваше письмо, в котором просите меня написать Вам о сыне. Мне, конечно, не трудно, но мне категорически запретили писать Вам, кто – Вы знаете, не знаю почему, но я тем не менее пишу Вам…»

«Тамара Владиславовна, как только будет совсем тепло, обещаю привезти Вам Юрика. Вы проведёте с ним несколько часов. Я знаю, что он не позволит мне этого, но я это сделаю. Чтобы Вы были абсолютно спокойны. В общем, не беспокойтесь, он одет, обут, пока я с ним…»

Я даже вычитывала искренность в обещании Веры Петровны привезти сына. И, сгребая наворот обстоятельств в клубок общей беды, давала себе зарок: «Я ей тоже дам потом возможность видеться с Юрочкой. Ведь она привязалась к нему». Сына она не привезла. До объяснений, почему Филипп не разрешает отвечать мне на письма, додуматься следовало самой. После продолжительного отмалчивания пришло письмо и от него:

«Милая Тамара! Пойми, одно искреннее молчание дороже 100 ложных писем. Не надо такой обиды: „Ты не пишешь потому, что я не могу жить без Юрика“. Я тоже живу только для него. Он ни в чём не нуждается. Он – моя радость, моя надежда, моя мечта. За его счастье я готов отдать себя истерзать на куски. Прошу тебя, не беспокойся, верь мне, думай хорошо. Ю. на глазах растёт. Я наблюдаю, как он засыпает и как пробуждается. Мы рассматриваем букварь, который ты прислала, но не заучиваем – ещё рано. О себе: сегодня еду в Печору. Из Печоры дам тебе телеграмму, чтобы ты вышла к поезду. Тамара! Родная моя! У тебя прекрасный ум и чудесное чутьё. Пойми меня. Если поймёшь – будешь спокойна. Жди телеграммы. Я всё такой же. Филипп».

Что именно следовало в нём «понять»? От чего возможно было стать «спокойной»? И всё-таки лояльным обращением, апелляцией к чутью письмо вселяло какую-то надежду на мирное разрешение. Через несколько дней обещанная телеграмма пришла. Я встретила его.

– Решил сойти. Через пять часов будет следующий поезд, – объяснил он. – Покажи, где ты живёшь.

– Живу вместе с Хеллой. Она после ночного дежурства отдыхает. Пойдём в поликлинику, – отговорилась я.

Он зашёл в амбулаторию, где были знакомые врачи, в частности бактериолог Велик, у которого я работала лаборанткой.

– Как тут Тамара Владиславовна? – спросил его Филипп.

Уверенный, что совершает богоугодное дело, Велик начал меня расхваливать:

– Пообещала отыскать под микроскопом возбудителя, которого мне не посчастливилось увидеть за сорокалетнюю практику. Так, представьте, на днях зовёт: «Посмотрите!»

В недобром, холодном тоне Филиппа не было и тени иронии, когда он отозвался:

– Да? Она страшновата своими талантами!

«Что он имеет в виду? – поразилась я. – Вера Петровна рассказывала ему, что я при встречах умею настроить сына на радость? Или то, что я всё-таки выкарабкалась и работаю не только санитаркой, но и лаборанткой?» Я вдруг впервые поняла: Филипп боится меня не меньше, чем я боялась – и боюсь – его. И от этого страх не убавился. Когда я перед освобождением сказала ему, что приеду за сыном, то удивилась его двусмысленному «посмотрим». Но он знал, что отвечал, провидя долгожительство Зла. Его господству я была обязана нищетой, тем, что до сих пор жила на кухне у чужих людей, под угрозой повторного ареста.

Мы сели на скамью возле поликлиники. Сам воздух словно жестенел в его присутствии. Слова его – одно. Он сам – другое. Непостижимым оборотом судьбы казалось то, что этот чуждый человек когда-то спас меня.

– Расскажи, как ты живёшь, – повернулся он ко мне.

– Тебя интересует, как я устроена? С работой всё хорошо. У меня их две. Скоро обещают дать комнату, – сказала я как можно увереннее. – Как только получу, приеду за Юрочкой. Надеюсь, мы сами решим всё?

– Знаю, что приедешь. Но пока тебе некуда его забирать. Я знаю, как и где ты живёшь. У меня он пока ни в чём не нуждается. Ни в питании, ни в уходе, ни в удовольствиях. И он привык к этому. Он – смысл моей жизни. Но я обещал тебе, что всё будет хорошо. И сейчас повторю: всё будет хорошо.

– Ты говоришь обо мне сыну? Ты как-то объясняешь ему, почему я живу в другом месте? Он спрашивает обо мне?

– Ну, он же ещё мал для таких вопросов. Не надо пока ничем отягощать его детскую душу.

– Разумеется, отягощать не надо. Но всё-таки когда-нибудь он что-то спрашивает? Как и что ты ему отвечаешь?

– Успокойся. И ни о чём не тревожься.

– Мне невыносимо плохо без сына.

– Понимаю.

Ощущая между нами непроходимую пропасть, а точнее, открытую рану, у которой мы балансировали друг против друга на грани относительного мира и войны, я с холодным исследовательским любопытством неожиданно для самой себя спросила:

– Скажи, чего тебе во мне не хватало?

Это была отчаянная потребность хоть как-то пробиться к его истинной сути. Он сглотнул, помолчал.

– Боже, какой ты задала вопрос!

– Чего же?

– Я не верил, что ты будешь меня любить.

Возможно, и впрямь среди лицемерного речеведения Филипп на сей раз позволил себе сказать простодушную правду. Он уехал. Из карусели искренности и увёртливости я хотела извлечь точный ответ на вопрос: «Зачем он приезжал? Удостовериться в том, что у меня нет угла? Понять степень моей неготовности к суду?» Мысль или ощущение – не знаю, но это промелькнуло, как отблеск чего-то непререкаемо-точного: он приезжал меня убить!

* * *

В поездах на перегоне Микунь – Княжпогост я встречала «прекрасных дам тридцать седьмого года», скинувших бушлаты три года назад. Лица их год от года становились суровее, утрачивали подвижность. Они нередко везли с собой мелочи, полезные для дома: кто железный совок, кто ведро, кто кочергу. Размахнуться на подарок побогаче возможностей не имели, а предназначались эти дары на новоселье счастливчикам, получившим наконец жилплощадь. Было в этой картине нечто хватающее за горло. Мы перекидывались вопросами: «Целы пока? Кого ещё взяли? Известно что-нибудь про Тамару Цулукидзе, про Ерухимовича?»

Княжпогостское кладбище оставалось для меня местом постоянного притяжения. Каждый выходной день я ездила к Колюшке на могилу. Поставила ограду, крест. Высадила цветы. Уместила скамеечку. Подолгу сидела там, мысленно беседовала с ним обо всём. Был момент, когда я предлагала Колюшке вместе покончить счёты с жизнью. Он отговорил. Его самого не стало, а я – жила. Винилась теперь перед ним. После кладбища заходила в Княжпогост к знакомым. Непременно – к Фире.

– Есть что-нибудь от Сени?

– Есть. Представляешь, куда его загнали? В Новосибирский край. Двести вёрст от железной дороги. Работает плотником в колхозе.

– Что же вы решили делать?

– Что тут решать? Пишет: как только заимеет крышу над головой, так вызовет нас с мамой. Поедем. Не пропадать же ему там одному.

Для нас, теснимых официальной жизнью к некой резервации, весь мир с его сдвигами был опрокинут в отношения друг с другом.

– Фира, я видел, Тамара Владиславовна бежала к вам, – постучал в квартиру Илья Евсеевич. – Знаю, что ей неприятно меня видеть. Но мне необходимо с ней объясниться. Попросите её выйти.

Он стоял у дерева во дворе. Подавленный, искренний, каялся: «Простите меня. Симон был прав. Я вёл себя как подлец». К концу разговора стало уже непонятно, кто мучитель, а кто – жертва, кто больше располовинен: тот, кто тяготел к официальным нормам, или тот, кто, как я, ими пренебрегал. Мы помирились. Ссора была тяжела и мне. Если Симон не был в командировке, я заходила и к нему. Он встречал радушно:

– О-о! Кто пришёл! Сейчас попьём чайку. Имеется московское печенье. А вас ждёт упоительный подарок. Держите. Наслаждайтесь: «Сонеты Шекспира». Перевод Маршака. Нет-нет. Сидите. Царите. Приготовлю всё сам.

– За стихи спасибо. Они очень нужны!.. А что это у вас за плакат? «Уважаемые товарищи воры! – читала я. – Берите всё, что понравится. Убедительно прошу не трогать только книги. С. К.».

Он смеялся:

– Оставляю сие прошение, когда уезжаю в Москву.

– Помогает?

– Представьте – да! Рубашки забрали. А книги не тронули.

– Друг мой, вы непобедимы.

– Нет, дорогая моя, победим, победим!

Симон благополучно вояжировал. Выезжая из Москвы в Княжпогост, обычно давал телеграмму. Я в Микуни выходила к поезду, который стоял пятнадцать минут. Симон успевал пересказать московские новости, пару остроумных анекдотов. В очередной раз я ожидала прибытия московского экспресса.

– Смотрел потрясающий спектакль в Театре имени Ермоловой о Пушкине с Якутом – чудо-актёр! – рассказывал он. – Удалось наконец купить «Опасные связи», книгу, за которой гонялся года три. А это вам небольшой презент, – протянул он флакон духов. И только когда к составу подцепляли паровоз, посерьёзнев, Симон потерянно улыбнулся. – Знаете, дорогая, я, кажется, еду прямёхонько волку в пасть. Командировку прервал подозрительный вызов. Похоже на ловушку.