– Что вы?.. Может, тогда не возвращаться?
– А как? Куда? Будь что будет. Если что, пусть хоть вас обойдёт это лихо! – договаривал он уже с подножки вагона.
– Обещайте, что пришлёте телеграмму! Буду волноваться! Буду ждать телегра-ам-мы-ы! – кричала я вдогонку уходящему составу.
«Неужели и его арестуют?» – думала я, шагая по шпалам.
Ещё с Урдомской колонны в течение всех этих лет Симон был и оставался верным другом. Вовремя бил тревогу, предостерегал, обвинял Филиппа, помогал в самое тяжёлое время Колюшкиной болезни. Умел посмеяться над тем, что того стоило. Никогда не докучал излияниями. Никого ничем не обременял. Всех подмели.
Власть боялась своих жертв. Их количество в обозримом пространстве лишало её покоя. Припадочный политический смерч в злобном неистовстве подхватывал оставшихся «отсидевших», поднимал их над землёй, как подсохшие листья, и уносил в ссылки на необжитые края страны. Симона арестовали, едва он прибыл в Княжпогост.
Наконец-то нам с Хеллой на двоих дали ордер на одиннадцатиметровую комнату.
– Что ж, пока не арестовали, поспим на собственных топчанах, – приободряли мы друг друга.
Быт устраивали «из ничего»: фанера, козлы. Купили чайник, две кружки. Марля сошла за гардинное полотно. Что значит вдоволь поесть? Не знали такого. Забыли, что существует «второе блюдо». В наш рацион входили суп, чай с хлебом и с сахаром. Всё.
Это только кажется, что боль в глубинах души спит. Она там зреет, набухает и орудует. Именно теперь, очутившись вдвоём в одной комнате, мы поняли до конца, что общая судьба личной беды не умеряет. На людях мы держались. Очутившись под собственной крышей, впервые отпустили себя. И что же? Мы были просто больны. Приходя с работы, я шла на кухню вскипятить чай, а вернувшись в комнату, видела, что Хелла стоит на коленях, уткнувшись в подушку. Она изводила себя надрывными рыданиями. Чай остывал. Бессильные помочь друг другу, ни вместе, ни порознь мы не справлялись с собой.
Без вещей Хелла жить могла. Без своих друзей – нет, тем более без Александра Осиповича. Мятежная, необузданная, она не умела ни ждать, ни терпеть. Диктаторский, бурный настрой порой принимал угрожающие формы. С ней бывало нелегко. Она называла меня: «Свет! Светлана!» – и отводила мне роль подопечной. Но у каждого из нас были свои, непохожие желания, чудачества и цели. Моя самостоятельность была помехой в отношениях. Я любила Хеллу больше, чем она меня. Никто не был так одинок, как она, моя Хелла. Даже её чужестранной красоты никто здесь не понимал. Никто ей не говорил, какая она красивая. Вечерами она иногда исчезала. Я находила её на платформе нашей убогой железнодорожной станции.
– Вы хотите куда-то поехать, Хелла?
Она отвечала по-немецки:
– Gehen die Lieder nach Hause – «песни идут домой!». Это из Гейне.
Хелла грезила дорогой в Прагу.
– Попозже! Потом! – уговаривала я её. – А пока пойдём в этот наш дом.
«Моя Чехословакия! Моя Прага!» – то и дело говорила она. Читала всем стихи Иржи Волькера, посмертные письма Юлиуса Фучика. Десятки их сборников рассылала друзьям, переписывала стихи от руки. Гордилась всем, что касалось её родины, и не чаяла туда попасть.
– Должно же быть кому-то из нас полючше. Томик! – сказала она как-то раз. – Поезжай за Юрочкой. Я еду в Сыктывкар. Там Шань и Борис Крейцер. Погощу у Беловых. Они единственная счастливая пара среди всех. Ольга Викторовна давно зовёт к ним приехать. Дальше посмотрим, как сложится. Не пиши в заявлении, что я прописана, пусть для суда комната числится только твоей.
Документы для суда были собраны. Перед поездкой в Вельск, наверное от волнения и лихорадки, мне виделся не сегодняшний мой пятилетний сынишка, а годовалый, каким он был в Межоге, в серенькой кофточке с зайчиком, которая ему была так к лицу. Я летала на крыльях. Что-то притаскивала, устраивала. Наконец! Наконец!
Перед встречей с Бахаревыми нервничала так, что земля уходила из-под ног. Чем ближе к встрече, тем туманнее представляла, как сложится разговор с ними, какие их аргументы придётся опровергать. Но как бы то ни было, состояться эта схватка должна была. У меня теперь было всё: воля, работа, комната. Телеграммы в Вельск я посылать не стала и, приехав, пошла прямо в поликлинику, где работала Вера Петровна. Решила поговорить с ней первой в надежде на материнское союзничество. В поликлинике я её не нашла. Сказали: «Она больше здесь не работает». Направилась к ним домой. Открыл незнакомый мужчина:
– Они выехали отсюда.
– Куда?
– Не осведомлён.
Как выехали? Переехали? Куда? Побежала к урдомской знакомой Капитолине С., у которой останавливалась по возвращении из Ленинграда: «Где Бахаревы?»
– Неужели ничего вам не написали? Одним духом снялись с места и уехали.
– Как снялись? Куда уехали?
– Не знаю. Попробуйте сходить к Николаю Николаевичу. Они ведь дружили. А может, Федосов в курсе?
Те мотали головой: «Не знаем». Кто-то из них дошёл со мной до милиции. «Они не выписались!» – ответили там. Кидалась куда-то ещё. Никто ничего прояснить не мог. У Капы собрались какие-то люди. Из хора голосов вырывались отдельные реплики:
– Он не хотел, чтобы у сына мать была бывшая зэчка.
– Сами-то что? Не сидели, что ли?
– Он давно себе документы отладил.
– Это ж воровство! Украсть у матери ребёнка!
– Он всё равно весь суд здесь подкупил. Видели мы всё. Да и она хороша – сама ведь мать! У-у, матёрая баба…
Казалось, всё не на самом деле. Сейчас недоразумение разрешится. Где-то лежит письмо. Его принесут. В нём будет что-то такое… Если поверить, что они расчётливо, обдуманно скрылись, украли моего сына, следующей минуты не должно было быть! Когда Бахарев в Микуни повторял: «Я обещал и обещаю: всё будет хорошо. Будь спокойна!» – неслучайно ведь осталось ощущение, что он приезжал убить меня. Их поступок был равнозначен убийству… Моего мальчика отняли у меня. Увезли.
Только позже, когда я научилась связывать личные драмы с объективной данностью, я поняла, как вся мерзость бессовестного времени отлилась в Бахаревых: вседозволенность, лживость, умерщвление чувства порядочности – всего вообще, кроме животного эгоизма и сноровки. Я тратила силы на страх. Они на точный расчёт. Я, чтоб только сохранить, тряслась и перепрятывала при обысках в зоне их письма-заверения, надеясь, что они послужат мне как документ. Они в это время за деньги запасались подложными справками. Оказавшись лицом к лицу с их поступком, я осознала себя кустарём, отключённым от происходившего вокруг не на семь лагерных лет, а на целую эпоху.
Полагаясь на опыт розыска Колюшкиной мамы, я не сомневалась, что и Бахаревых найду. Искала. Упрямо.
Переправы с обрыва всех чувств в живую жизнь вроде бы не существовало. Но Богом были вживлены разного рода задачи, потребность исполнять долг, любовь к друзьям. Когда умер Коля, окружающие услышали мою боль. Участие людей продержало. Теперь обострённый внутренний слух к бедам и несчастьям друзей стал для меня реальным бродом. Беловы, которых Хелла назвала «единственной счастливой парой», в день её приезда в Сыктывкар попали в автомобильную катастрофу. Ольга Викторовна Жерве скончалась на месте аварии. Хелла осталась в Сыктывкаре выхаживать покалеченного Ивана Георгиевича. Страшное письмо, где она об этом сообщала, кончалось так: «Приезжай! Мы все потрясены тем, что сделали с Юрочкой и с тобой. Надо быть вместе. Нас здесь „могучая кучка“. Ждём тебя».
Я и так кидалась из одного места в другое. На несколько дней метнулась к ним. Неутешный Иван Георгиевич провидчески говорил:
– Мне недолго осталось жить. Олечка ждёт меня там. Знаю, потеряв Колю и сына, вы, как никто, понимаете меня.
Я в самом деле превратилась в сплошное «понимание». В Сыктывкаре мы подолгу беседовали с отзывчивым Шанем.
– Жить смогу только на родине, в Китае! Трудно мне здесь.
– Верите, что когда-нибудь там окажетесь?
Он кивал:
– Верю! Не удивляйтесь: верю, верю.
Я не стала его разочаровывать: «Каким образом, Шань? Такого случиться не может! Ни Хелле, ни вам своей родины не видать». Иногда являлась мысль: а люди ли мы вообще? Или что-то другое? Переживаем вторичные аресты, ссылки, утрату родины, потерю своих детей, узнаём, что к подследственным применяли химию, в немецких лагерях – облучали… и доживаем судьбы в какой-то непонятной простоте с тягой к разуму и теплу. Мощь жизни повсеместно предъявляла себя. Письмо прекрасной Марго – одно из внятных доказательств того, что может человек найти в самом себе, из каких тайн творится основание жизни. Я разыскала Марго на одной из колонн – её отчислили из ТЭКа как «изменника Родины».
«Хороший Томик! Ваше письмо, как неожиданная ласточка в самую лютую зиму, нашло меня здесь. Прибыв в Кылтово в твёрдой уверенности получить место придурка, я должна была получить очередной щелчок по носу, как это было на Центральной колонне. Проклятье над моей статьёй. Нерадостное и так настроение было подавлено сознанием безысходности. Но работа подняла самочувствие. Я нашла привлекательность именно в массовой, дружной работе. Мне вспоминались пирамиды Египта. И бывали минуты, когда, стоя у края поля, уже нами „побеждённого“, у меня почему-то начинало сильно биться сердце и даже слёзы навёртывались на глаза в каком-то восхищении перед „оравой“, перед общим трудом.
Потом я прочла у Станиславского „открытие давно известных истин“ из „Моей жизни в искусстве“. Он пишет о телесной свободе, экономии сил, об отсутствии всякого мышечного напряжения. Я использовала этот совет для себя. Пример: я несу носилки вместе с глиной (на носилках глины больше, чем у всех товарок, в два раза) – напряжены только грудные мышцы, руки только слегка ведут ручки носилок, а ноги идут, легко пружиня, как в танце. Я люблю свои руки, свои ноги, которые хорошо минуют скользкие щепы, легко идут под гору, по мокрым, прогибающимся доскам над говорливой речушкой. Всё тело отдыхает, и только в ту минуту, когда этого требует необходимость, я напрягаю какой нужно мускул. Таким путём я ни капли не устаю, а душа моя пылает каким-то озорством. Понятно, Томик? Разве нужно меня жалеть? Я – отличник производства. 130 процентов – мои! Костёр и отдых мне не нужны. Таки