Я была – не человек. Исчадие боли. И он, в конце концов, не смел говорить со мной как с детдомовским подростком. Не смел обещать, что за доносительство мне выдадут адрес сына. Но он не унимался, жал и жал:
– Ей говорят: сына найдём, а она…
Я больше не могла этого выдержать. Я его ненавидела! И я сорвалась. Закричала:
– Не смейте! Не надо! Не надо!
Начальник с силой хлопнул дверью и вышел, оставив меня одну в кабинете. Постепенно успокаиваясь, я думала: это не может быть просто вербовка. Я им нужна, чтобы пробиться к какому-то конкретному человеку. Именно через меня.
Изборождённые морщинами, обвисшие щёки, ссохшиеся края рта выдавали в этом начальнике – трудягу. Он мог распоряжаться средствами материального мира, но только не тем, что одушевлено. Власть же поручила ему именно это. Вот он и залезал руками в душу другого, как в собственный кошель. Без церемоний именовал жизнь другого не чужой, а – чуждой. Наседал, карал, обрекал. В этом «деятеле», порождённом историческим настоящим, перегорело то живое, что обязано было оставаться незагубленным.
На столе лежала раскрытая папка – «собрание сочинений» многих авторов, собрание доносов на меня. Как и при аресте, меня выморачивали одиночеством. За спиной в уголья разваливались поленья, догоравшие в печке-голландке. На оконные стёкла давил налетающий ветер. Домов через пятнадцать отсюда находилась моя комната. Лечь бы в постель и проснуться в другом веке, лучше – в прошлом… От неожиданного дробного стука в окно я вздрогнула. Встала, открыла дверь, крикнула:
– Здесь кого-то зовут!
Вернувшийся в кабинет начальник открыл форточку:
– Кто там?
– Я-a, сынок, уборщица со школы, – раздался оттуда масляный женский голос. – Там щас к учительше ейный заключённый-хахаль пришёл. В классе они. Без света сидять. Третья дверь справа по коридору. Если сразу кого своих пошлёте, так словите их на месте.
– Хорошо, мать. Спасибо, мать.
…Вот как мастерится подноготная этой жизни? Сознательные представители населения в роли «матерей» и госчиновники – «сынки». «Пошлёте! Словите!» Основы существования общества: вот они!
– Ну? – кратко спросил начальник.
– Бесполезно.
– И я так думаю. Всё!
Он нажал на звонок под крышкой стола. Как во фрунзенской внутренней тюрьме, тут же вошёл дежурный:
– Идём.
Это – мне? Ноги плохо слушались. Звенело в ушах. Вывели в коридор. Открыли дверь в небольшой закуток. Закрыли. Заперли. Теперь и вправду – всё!
Я села на лавку. Потом легла. Хотелось забыться, ничего не чувствовать. Как долго всё это обматывало, кружило. Через это прошли все: Семён, Илья, Тамара Цулукидзе, Симон, Мира, Алексей. У них так же заваливалось сердце… так же не было никого вокруг. От меня самой больше ничего не зависело.
– Так куда её? – слышалось из-за двери.
Про меня?
– В путевом листе написано.
– Конвой вызывать?
– Давай, – юрко сновал челнок из слов между дежурным и кем-то ещё.
Затем всё надолго стихло. На ручных часиках стрелки показывали пять часов утра, когда загремели ключи.
– Выходи.
Указали на кабинет.
– Ну что? Соглашаетесь с нами сотрудничать? Больше мы с вами возиться не будем.
Он что же, всю ночь здесь сидел, этот нелобастый, рукастый начальник? Или выспался дома и пришёл опять?
– Нет! Делайте, что задумали. Я всё сказала.
– Идите. Вызову ещё.
Не доверяя этому «идите», я шла к двери, ожидая спиной чего угодно. Не арестовали?
Одной стороной дорога лепилась к посёлку, другой была обращена к лесу. Какими-то гулливеровскими виделись грубоватые песчинки дороги, по которой я механически шагала к дому. Не поэзией, а металлическим чистоганом вонзался в слух птичий гомон… И вдруг, как при тектоническом проломе всей толщи вымороченной жизни, подключив все ранее усмирённые бунты, меня стал бешено мотать тайфун. Смещая пласты сознания и подсознания, то ли во мне, то ли извне что-то заорало: «Хватит! Если не хочешь погибели, немедля срывайся с места! Куда попало беги отсюда! Без оглядки! Ну-у-у!!!»
И меня уже действительно куда-то несло безумие протеста. Ни в какой мере, ни в какой из форм я не могла больше выносить тупого напора вербовки гэбистов, изобличавших меня в том, что я куда более злостный враг, чем они считали; что меня следовало не выпускать из лагеря, а «припаять» дополнительный срок, раз я смею отвечать отказом советской власти на предложение сотрудничать с нею. Проведённая под арестом ночь подтверждала реальность их угроз: засадить меня снова в лагерь, заслать в произвол лесопункта. Задыхаясь, не поспевая набрать воздуха, я в эти самые секунды должна была взять и рассечь эту дурную вязь во имя того, чтобы дышать, как хочу и могу! Не жить, но хотя бы дышать.
Денег на железнодорожный билет не было. Вольнонаёмные знакомые имелись в достатке, но обращаться к ним – риск. А друг? Друг фактически был один: заключённый Борис Маевский. Просчитав минуты и секунды, когда его выпускали из зоны (он имел пропуск, поскольку как художник продолжал единолично оформлять Дом культуры), заспешила навстречу. Отчеканила, замедлив возле него шаг:
– Имитировали арест. Продержали всю ночь за решёткой. Грозят новым сроком или высылкой на лесопункт. Больше не могу. Уезжаю!
Приостановившись, Борис так же чётко атаковал единственным вопросом:
– Куда?
Господи! Я знала, что – отсюда. За тысячи вёрст, но только – отсюда. В Ленинград? Куда-то в Сибирь?
– Не знаю, – ответила как на духу.
– Езжай к Ма! – метнул он. – Да! К Ма!
– В Москву? К твоей маме? Чушь!
– Не чушь, а именно так. Там рассудите, как действовать дальше.
– Нет!
– Почему?
– Я помню, как она приезжала. Ты сам видел: я ей не по душе.
– Ты ж ни черта не поняла! Узнаешь её – устыдишься. Да, к ней! Прошу! Наверняка нет денег. Сейчас раздобуду. Жди возле железнодорожной будки…
На то, что заключённый Борис решит проблему денег, надеялась. Но конкретный адрес пристанища? Этого в виду не имела. К его матери? В Москву? Как это возможно?.. Тем не менее словами «езжай к Ма» Борис придал безумию подобие реальности. А я была безумна. В безумии, собственно, и крылся в тот момент порыв к действию.
До прибытия поезда Воркута – Москва оставалось около часа. Всё остальное складывалось уже само собой. Дождавшись Бориса, я попросила кого-то из посторонних купить билет. Чтобы не быть замеченной, в поезд села не с платформы, а с земли, в тамбур последнего вагона. Обернулась в сторону княжпогостского кладбища, где покоился Колюшка: «Прости, родной, прости. Не сумела попрощаться. Прощай, единственный мой! Прощай!..»
Борис сказал, что вернётся в зону проводить поезд оттуда. Вплотную притёртая к насыпи железной дороги, зона располагалась ниже её. Из окна набиравшего скорость поезда я увидела Бориса в опутанном проволокой квадрате со сторожевыми вышками по углам. Он стоял один между бараками, раскинув в прощальном жесте руки. Господи, как он похож на крест. О Господи! Боже мой!
Стучали колёса. Разум и чувства – вразброс. Доверилась бунту, стихии? Бегу? Без вещей, без документов, прихватив один паспорт. Сорвалась с первого после освобождения места работы. Оставила первую после лагерных бараков комнату. Каким трудом терпения были нажиты эта служба и это жильё! Там, да, да, теперь уже – там, на окне остались висеть подаренные одной ленинградской дамой гардины. Еженощно уличный фонарь проецировал на потолок их затейливый узор. Разгадывая его, я придумывала утешительные решения Судьбы. И как же я верила в то, что отыщу своего сынишку и мы с ним, как лакомки, неторопливо и упоённо будем делить наш ненаглядный уют… На какое-то время в оставленном доме воцарится тишина. А затем? Затем – поселятся другие люди… В эти минуты там ещё корчится запуганная соседка Фаня.
Мучаясь грехом доносительства, она и медсестра Анна Фёдоровна всю ночь глушили себя водкой. Спать не ложились. Гадали: выпустят меня или нет. Обе в бестолковой, пьяной стремительности открыли мне дверь в шестом часу утра. Сбивая друг друга с ног, вынесли и влили мне в рот гранёный стакан водки, которую я не умела пить… Дичь! Дичь! «Простите меня. Я – подлая, подлая», – причитала Фаня. Вот откуда у них такая точность чисел, часов… Сколько же их, таких информаторов, было за жизнь?
На языке всех времён это именовалось побегом. Только бежала я не из темницы, не из лагеря, а из-под ока власти с воли. С ВОЛИ – к СВОБОДЕ!!! После семи лет отсидки в лагерях и пяти – фактической ссылки свобода была определена мне законом, по приговору советского суда. Но, не подпуская к этой свободе, власть требовала, чтобы сначала ей запродали душу. На ошейник с клеймом – «бывшая» – норовила прицепить ещё и поводок.
Время от времени я забывалась в поезде сном. Приходя в себя, ничего не понимала. То внезапно торжествовало удивление перед решимостью бежать, то резко осаживала знакомая стужа страха. Я уговаривала себя: для многомиллионного государства я – былинка. Они мстительны, злобны, но не станут же они разыскивать меня! К тому же я еду в самую запретную точку страны – в Москву. Там решу, куда деться дальше. Затеряюсь. И боже мой, вольный же я, в конце концов, человек! Я не хотела осознавать того, что принесла мне воля. Украли, увезли сына. Умер Коля. Все друзья были сосланы на пожизненный срок в Сибирь. Из глухой безработицы я выбралась случайно, устроившись в амбулаторию санитаркой. Работала на две ставки. Ведомство ГБ вербовкой выкручивало руки. Что у меня вообще есть? Ничего. Ничего, кроме «чувства войны»: никому не отдавать внутренней свободы.
На Севере оставались два давних друга: в Княжпогосте – освободившийся из лагеря несколько лет назад Дмитрий Фемистоклевич Караяниди, в Микуни – заключённый Борис Маевский. Отношение друзей к факту вербовки выявило их разительную несхожесть. Дмитрий чётко обозначил свою позицию: «Не бойтесь их, даже если станут угрожать наганом. Ничего они вам