Тридцать седьмого года моя мамочка-мама перенести не смогла.
Несмотря на «болезнь», которую мы всячески старались скрыть от окружающих, мама оставалась высшей инстанцией семьи. Все вещи были проданы. Сёстры подрастали. Их надо было одевать. Мама вдруг спохватывалась, оформлялась на работу и по три-четыре месяца работала, пока вновь не побеждало безволие.
В Ленинграде свирепствовали различного рода эпидемии. Тяжело заболела и я. Угодила в больницу. Довольно долго там пробыла. Больные рассказывали, как ходили смотреть на «такую молоденькую умирающую». Лечащий врач, желая опробовать новое лекарство, перевёл меня на другое отделение как безнадёжную – и вылечил. Почувствовав себя уже совсем здоровой, я спросила, когда меня наконец выпишут.
– Через пять дней я ухожу в отпуск, и вас выпишут, – ответил врач.
И в день выписки распорядился:
– Получите свои вещи, оденьтесь и идите направо к воротам. Я вас буду ждать там с машиной.
Я не хотела замечать выразительных взглядов тридцатишестилетнего доктора, о машине слышать – тем более. И когда Валечка принесла мне в больницу вещи, мы пошли к трамваю и благополучно добрались до дому. В квартире пахло куриным бульоном. Царская, при наших возможностях, мамина подготовка к встрече растрогала.
Не прошло и получаса, как в дверь позвонили, и явился доктор.
– Разрешите? Здравствуйте! Как же так, Тамарочка ещё так слаба, почему она не захотела, чтобы я привёз её домой? A-а, у вас ещё две дочери? Вам, наверно, нелегко живётся?
Доктор обаял маму, соседей, тётю Марию и зачастил к нам. Усаживая на колени сестрёнок, интересуясь делами тёти, он подолгу беседовал со старшими.
– Как же это вы, – говорил он маме, – столько лет не выезжали на дачу? Это необходимо и детям, и вам. У меня в Вырице дом. Приглашаю вас к себе на всё лето. Там и лес рядом, и река.
Я возненавидела его. Никак не могла понять окружающих: что в нём нашли? Начиная от внешности, голоса, приторности обращения, мне всё в нём было неприятно.
– Что Тамуленька хочет? – спрашивал он меня в третьем лице.
– Ящик конфет, – выпалила я, желая ему досадить.
Мама лишилась дара речи, когда на следующий день он выгружал на стол товарный ящик сластей.
– Никто меня не учил таким выходкам! – оправдывалась я перед мамой после его ухода. – Но я не хочу, чтобы он приходил к нам.
Хотела сказать больше: «Ему здесь делать нечего! Он мне отвратителен. Я не могу находиться с ним в одной комнате! Не смей его принимать!» Но я никогда не разговаривала с мамой так равноправно.
Доктор М. предложил выйти за него замуж. Защищена диссертация. Есть дача. Квартира. Есть рояль: «Тамуленька и дети будут учиться музыке». Подруги иронизировали: бывает, мол, находят счастье на курорте, в хорошей компании, но чтобы в больнице?! Никто из них не принимал всерьёз такого «жениха». Увидев его, Лили не постеснялась сказать ему:
– И думать не смейте! Как вам не стыдно!
Не так просто обстояло дело с «домашним советом». Соседи, хоть и не были близкими друзьями мамы, очень жалели её. Тётя тоже видела, как мы бьёмся. Исходя из этого, все заняли чёткую позицию:
– Что ж, Тамара, ты – старшая. Выучилась. Закончила школу. Теперь надо сестёр поднимать. Думать надо не только о себе. Человек с положением. Любит тебя. Что тебе ещё надо? Посмотри на маму, на младших своих. Да и пора уже замуж.
Беспощадная норма стороннего взгляда на жизнь нашей семьи. Чужая разумность. Жизненный опыт. Даже требовательность, не только укор. Как реально и ощутимо это надвинулось тогда и стало душить меня! Я вглядывалась в непротестующее выражение маминого лица и запутывалась ещё больше. Да разве можно желать, чтобы я вышла замуж не любя?!
При мысли о докторе М. как о муже у меня всё леденело внутри. Я стала дурно спать и, как ни пытала себя в поисках выхода, кроме мысли о том, что лучше броситься в Неву, чем выйти замуж за М., ничего изобрести не могла. Как к самому главному испытанию, готовилась к разговору с мамой. Дома уединиться было негде. Я позвала её к Неве:
– Мамочка, ты хочешь, чтобы я вышла замуж за доктора?
В глубине души я надеялась, что мама накинется на меня с упрёком: «Как ты могла подумать? Ты что, с ума сошла?» Мама не накинулась. С беспредельной усталостью ответила примерно так, как я и хотела:
– Раз ты его не любишь – нет. Конечно, я хочу, чтобы ты была счастлива.
Но я увидела, я поняла, что надежд и правды в маминой некатегоричности неизмеримо больше, чем в её уклончивых словах. Она надеялась именно на выгодное замужество старшей дочери. Маминым словам я сказала «спасибо», скрыв, что сумела за ними прочесть. Моё «не могу» разрывало меня на части. Переступить его я оказалась не в силах.
Ещё в школе по книге «Занимательная грамматика» я научилась, приблизив текст к уровню глаз с наклоном на сорок пять градусов, читать суженные, вписанные в круг буквы. Написанное таким способом письмо пришло от Серебрякова из Крыма. Кроме привета и сообщения о погоде, там не содержалось ничего. Ему было важно, напоминая о своём существовании, держать меня в состоянии постоянного страха.
Недели же через две тётя рассказала, что в квартиру позвонил мужчина, одетый во всё кожаное, и принёс убитого зайца. Через час позвонил Серебряков:
– Я был на охоте, и мой шофёр должен был завезти вам подарок.
Олицетворявший какую-то абракадабру жизни, убитый заяц производил тягостное впечатление. Я не знала, что ответить Серебрякову. Но расхрабрившаяся мама неожиданно выхватила у меня трубку:
– Приглашаю вас на зайчатину!
Всё рассказанное мною о Серебрякове казалось ей неубедительным. Она хотела сама составить впечатление о непонятном субъекте.
Серебряков приехал с «двоюродным братом» (так он отрекомендовал спутника, носившего три шпалы в голубых петлицах военного мундира). В презент была привезена коробка дорогих конфет и бутылка шампанского. Я смотрела, как оба, раздеваясь, водружали на вешалку – один своё коричневое, драповое, надушенное пальто, другой шинель, и опять чувствовала, как всё в душе пустеет и почва уплывает из-под ног.
– Вы говорили дочери, что знали моего мужа, но я вас никогда не видела, – начала мама.
Тщетно было бы ожидать от него смущения. Серебряков легко и добродушно отвечал:
– Ну, мы с ним преимущественно встречались на службе. А у вас я как-то был. Был. Вы, наверно, запамятовали.
И Серебряков принялся живописно рассказывать об охоте: о токовании и повадках глухарей, о том, как приходится, затаив дыхание, выжидать, пока не выследишь тетёрку, или утку, «или вот зайца». Напротив матери с тремя дочерьми сидел совсем не страшный человек и увлечённо расписывал утреннее пробуждение леса, а во мне только креп страх. Если бы он взял и сказал: «Да, да, следим за вами, наблюдаем», было бы куда легче. Пусть мучительно, но перенесла же я вывод НКВД: «Она не может хорошо относиться к советской власти».
– Несимпатичный человек, – только и сказала мама после визита Серебрякова. – Нет, я его никогда раньше не видела. Не помню. Кто он? Что ему надо?
Соседка рассудила по-своему: «Он просто влюблён в Тамару. И какой респектабельный мужчина!» Мне часто говорили в ту пору: «У тебя чересчур обострённое восприятие всего. Мистическое чутьё мешает тебе жить». Мистическое? Чересчур? Но люди, которые вызывали это «чересчур», были реальны, назойливы и неприятно активны. Почему окружающие так слепы?
Я больше ни с кем и ничем не делилась. В одиночку пережила и то, что случилось вскоре. Возвращаясь из института домой в трамвае, я выронила рукавичку. Сидевший рядом человек молниеносно поднял её. И только я хотела сказать: «Спасибо!» – как он внятным шёпотом процедил: «Нельзя быть такой рассеянной, Тамара Владиславовна!» Я в испуге глянула на него. Нет, нигде раньше я этого человека не встречала. Даже тип такого рода людей был мне мало знаком. Откуда он меня знает? То же, серебряковское «Тамара Владиславовна». Кто он? Его стёртое лицо было уже отрешённым, будто совсем не он только что назвал меня по имени и отчеству. На секунду показалось, что это слуховая галлюцинация. Но я уже была в состоянии понять, что сказанное – личная прихоть шпика. Догадывалась о том, что, нарушая инструкцию, он сам себе позволил насладиться эффектом моей растерянности. Не рыцари, а филёры перекочёвывали в мою жизнь из книг. И мне ночами стало сниться, что меня гонят и травят, как на охоте.
Тяжело было перенести визит Серебрякова, происшествие в трамвае. То, что произошло вслед за этим, оказалось ещё больнее.
Моя сокурсница Ирочка Шарнопольская пришла ко мне однажды с двумя своими земляками из Севастополя. Оба Миши учились в Ленинградской военно-морской академии. Старший из них, Миша Карпов, стал часто заходить к нам. Не слишком разговорчивый, всегда жадно хватавшийся за книжки, просидев в воскресенье пару часов, просил разрешения прийти в следующее. Ему явно нравилось бывать в нашем доме. Мама часто говорила: «Славный человек Миша!» Он и вправду был славный. Простой и цельный. Очень какой-то надёжный. Иногда, взяв коньки, мы вместе отправлялись на стадион. И вот он пришёл чем-то очень расстроенный. Попросил выйти с ним на улицу.
Наперекор ветру мы дошли до сфинксов на набережной, и Миша без пауз выпалил:
– Мне в академии велели выбирать: или вы, или академия!
Я поторопилась выговорить:
– Вы всё правильно решили, Миша. Конечно, академия.
– Понимаете, моя мать возлагает надежды на меня…
Но, ещё раз бросив: «Всё правильно! Всё правильно!» – я уже неслась по набережной, потом по Первой линии к дому, мимо дома. Боль набирала силу и гнала меня. Откуда в академии узнали, что он бывает у нас? Почему к нам нельзя приходить? Я – чума? Как мне быть? Как жить? Это – навсегда? «Настроение этой девочки…» «Или вы, или академия…»
Я понимала, что государственное учреждение – НКВД – перечёркивает меня. Нацеленно, неостановимо. Но с такой же силой я не желала этого принимать. С эгоизмом молодости утешала себя тем, что не оставлена дружбой Роксаны, Раи, Давида, Нины и Лизы, что наперекор всему буду счастлива. Буду!