Жизнь – сапожок непарный. Книга первая — страница 20 из 114

В стремлении обойтись этим собственным миром я в девятый, десятый раз отправлялась в кинематограф, чтобы погрузиться в утреннюю прелесть Венского Леса, где синкопы пастушьего рожка и цокот копыт тощей Рози помогали рождению вальса и любви Карлы Доннер и Штрауса, той прекрасной любви, которая делала несчастной добрую, милую Польди.

Настоящей всё-таки была жизнь на экране. В ней таились подлинный смысл и радость. Это должно происходить в человеческой жизни. Того, что было в моей, быть не должно!

* * *

Получив к ноябрьским дням поздравительные телеграммы от Эрика из Фрунзе, от Яхонтова и Платона Романовича из Москвы, я находилась в радужном настроении. Но когда к вечеру следующего дня от Эрика принесли ещё и денежный перевод «на дорогу», как там было сказано, от хорошего настроения не осталось и следа. Перевод полоснул по душе чем-то острым, словно несчастье.

Всё, касающееся Эрика – знакомство в Большом доме, ссылка, – тесно связалось с арестом папы, с нашей семейной бедой, и занимало в жизни главенствующее, особое место. Поначалу переписка с Эриком велась как бы по долгу. Обращение, повторяющееся в течение трёх лет ко мне как к «любимой и единственной», сделало её в конце концов привычной, хотя и отвлечённой. Денежный перевод нарушал установившийся характер отношений. Этот резкий жест был, скорее всего, кем-то подсказан, и я догадывалась кем. Старший брат Эрика Валерий, возвратившись из Фрунзе, куда он ездил навещать родных, сказал как-то: «Надо вам скорее пожениться. Чего вы тянете? Имей в виду, там за Эркой многие охотятся». После его слов я даже на какое-то время прервала переписку. Слишком бесцеремонен был этот совет.

Как бы то ни было, денежный перевод потребовал от меня решения. Не оттягивая, не отговариваясь, кратко и определённо я должна была ответить: приеду или нет. Об этом просил человек, лишённый прав передвижения. Долг это? Или подспудная надежда на счастье? Семья! Институт! Ленинград!.. Всё бросить?

Педагогического будущего было не жаль. Это не моё. Я сама ещё не знала, кем хочу быть. С кем-то из знакомых мама делилась: «Слушаю, как моя дочь пересказывает спектакли и фильмы, которые вместе смотрим, и ловлю себя на том, что смотрели вместе, а я как будто ничего не видела. Слушать её интереснее, чем смотреть». Мама угадывала мою тайную страсть проникаться подробностями, раздумывать над тем, что потрясло. Но я не предполагала тогда, что это может стать основой какой-то профессии.

– Что ответить Эрику, мамочка?

– Смотри сама, – отстранилась она.

Сама? Отослать перевод? Приписать «не приеду» и жить, как жила? Я сердилась на перевод Эрика, на него самого, но ответила: «Приеду». Думала: если решусь там остаться, то смогу существенно помогать своим. Не знала я самого простого: как люблю свою горемычную семью, несчастную маму, младших сестёр и свой город.

Когда я перед самым отъездом объявила друзьям и знакомым о своём решении, переполох поднялся неописуемый. Меня называли сумасшедшей, призывали опомниться, остановиться, отменить. Говорили: «Ты не можешь, не должна этого делать». Но я почему-то могла. Всё холодело внутри, но… могла…

Всё «моё» не нравилось мне. Не нравилась собственная внешность, угнетала работа. Не нравились душевная смута, мерзкий страх, беспомощное ожидание удара от кого-то, от чего-то, Серебряков, слежка НКВД, осуждение окружающих за то, что не вышла замуж за доктора. Преследовало ощущение, будто арест отца сорвал, столкнул меня с места и я с бешеной скоростью мчусь на санях с горы к гибельному пункту, назначенному чьей-то властной волей. И мне с такой же нечеловеческой силой хотелось соскочить с этих саней, обманув «пункт назначения», чужой воле противопоставить свою, пусть безрассудную. Ведь я ещё не начинала жить. Пора было стать самой собой, отыскать своё, установиться на нём. Должны же были кому-то понадобиться мои фантазии, мой бред, мои устремления к свету, мои силы? Вдруг всё это нужно именно там? Я мысленно протирала окно вглубь будущего. Оттуда проступала трёхлетняя верность и долготерпение Эрика. Гнала и другая сила, суть и смысл которой до конца не открывается человеку. Нераспознанную и неотвратимую, её чаще всего называют Роком. Единственным человеком, поддержавшим мою решимость ехать, была Лили.

– Эрик молод, красив. Его любовь к вам заслуживает удивления. Но запомните: в ту секунду, как вы увидите его, вы поймёте, надо вам оставаться или нет. Это будет одно мгновение, но вы всё почувствуете сразу. Если он не ваш человек, немедленно дайте мне телеграмму, я вышлю деньги на обратный путь.

Для отступления этого было не так уж и мало. Уверовав в то, что мгновение, открывающее Истину, непременно приходит к человеку, я немного успокоилась. Но среди шума и предотъездной толчеи вдруг начисто утратила уверенность в нормальности того, что совершаю. И когда поняла, что это действительная разлука с мамой и сёстрами, смертельно испугалась.

Отныне всё уже двигалось само собой. Я, как утопающий за соломинку, хваталась за сказанное Лили. Все хлопоты она взяла на себя. Собрала даже что-то вроде приданого и сказала, что поедет проводить меня до Москвы. Накануне отъезда она по телефону заказала номер в гостинице «Националь».

На перроне у вагона стояло человек тридцать, может, и больше. Кроме мамы и сестёр, я никого не видела и никого не воспринимала. До этих предотъездных минут мне и в голову не приходило, что сердце может испытывать такую надсадную боль, такую рвущую тоску. Мы с мамой смотрели друг на друга и начинали понимать то, что до этого не умели объять ни умом, ни сердцем. И ошибки свои, и промахи, и всё случайное, и самое большое, глубокое. Во мне всё кричало: «Мамочка моя, Валечка, Реночка! Я не хочу, не могу от вас уезжать! Мои родные, единственные! Я не понимаю, что делаю, что происходит!»

Поезд тронулся… Уже не стало видно мамы, сестёр… И только, прихрамывая, вровень с вагоном, до самого конца платформы всё бежал и бежал Давид. Друг моего детства и юности в последнюю секунду сунул мне в руки пакет: коричневую кожаную сумку с монограммой – «Дорогой Томочке. Давид». В сумке лежало пятьдесят рублей и записка: «Дорогая Томочка! Зачем ты это делаешь?»

Не помня себя, не стесняясь, я навзрыд плакала, уткнувшись в железный угол тамбура. Поезд набирал скорость.

* * *

В Москве нас встречал Платон Романович со своим рыжим другом Семёном. Был ясный, прохладный ноябрьский день. Шикарный номер, заказанный Лили в «Национале», просто ошеломил. Окна выходили на Манежную площадь, прямо на Кремль.

До этого мне бывать в Москве не приходилось. По улицам сновали двухэтажные автобусы. Кривые переулки с деревянными домишками казались уютными, названия улиц милыми: Мещанские, Арбат, Калашный ряд. Москва понравилась.

Присутствие Лили спасало от одиночества и потерянности. Я на какое-то время перестала даже ощущать смысл и цель путешествия. Но вот по телефону заказана плацкарта до Фрунзе. Это значит, что через два дня я двинусь дальше. Менее всего в таком состоянии я была пригодна для объяснений. Платон Романович на них настаивал. Узнав, куда и зачем я еду, он не слишком поверил, что я сказала всю правду.

– Ехать самовольно туда, куда людей высылают? Для этого должны быть веские причины. Надо очень любить человека. Если это так, могу понять. Но ведь этого нет?

– Не знаю.

– Именно это и необходимо знать! Боже мой, вы ведь его не знаете, не любите! Точно так же, как и меня. Так выходите замуж за меня. Я вас люблю. Одумайтесь! Ну услышьте меня! Люблю! Люблю!

Но я в тот момент шла без оглядки и, как бы тяжело мне ни было, верила в будущее. Какими разумными доводами можно этому воспрепятствовать?

Мы с Лили вышли посмотреть Красную площадь. В предвечерних сумерках зажглись пухлые кремлёвские звезды. Казалось, туда налит жидкий огонь. Прихватывал лёгкий морозец. Мы медленно поднимались вверх. И вдруг я увидела шагавшего нам навстречу одетого по-зимнему Яхонтова. Уверенности, что он меня узнает, не было, а сама я не решилась бы его окликнуть. Но он увидел. Узнал.

– Как? В Москве? И не дали знать?

У него был свободный вечер. Мы вместе дошли до площади, вернулись в гостиницу, посидели, и он потихоньку предложил мне «удрать». Вдоволь набродившись по Москве, мы зашли поужинать в Новомосковскую гостиницу. Владимир Николаевич заказал себе гору раков. Ел их красиво, с аппетитом, читая при этом незнакомый литературный текст: как некий «он» поедал таких же раков… Сидевшие за столиками посетители узнавали его, голоса стихали. Почувствовав внимание аудитории, Яхонтов стал читать громче. Получился импровизированный концерт, по окончании которого раздались аплодисменты благодарной публики. Нам принесли кофе. Владимир Николаевич умело орудовал кофейником и чашечками на подносе. Как и в Ленинграде, когда я ныряла за ним в туман, я в тот московский вечер чувствовала себя необычайно празднично.

При выходе из зала Яхонтов задержал меня в холле: начал спрашивать, куда я еду, зачем и почему. «Это любопытство, а не живой интерес», – решила я про себя и ответила что-то уклончивое. Владимир Николаевич нахмурился и с неожиданной горячностью сказал:

– Вы совершаете ошибку. Этого делать нельзя! – И, став по-незнакомому серьёзным, спросил: – А если каждый месяц посылать вашей маме пятьсот рублей, тогда не поедете во Фрунзе?

Такого я никак не ожидала, но в сказанном услышала нечто оберегающее и широкое. Было хорошо оттого, что вопрос прозвучал. Мир всё-таки меня поддерживал. Наверное, в награду за то, что, несмотря на беды, я считала его прекрасным. То, что Платон Романович и Владимир Николаевич старались довести до моего сознания, будто мой отъезд – ошибка, я объясняла дружескими соображениями. Они не были людьми моей Судьбы. Тот, к кому я ехала, мог им оказаться. Я сама должна была полюбить. С этого должна была начаться истинная жизнь. А в ссылке то или в столице – дело десятое!

К поезду Платон Романович привёз корзину: набор продуктов и коробку конфет – «для вашей будущей свекрови». Лили заплакала: «Мне так надо, чтобы вы у меня были счастливы! Но если хоть что-то не так, немедленно телеграфируйте и возвращайтесь обратно».